Глава 4
Я не ложилась спать.
После звонка Маркуса я сидела на кухне, смотрела на остывший чай и слушала, как за окном шумит ветер. Октябрьский Берлин готовился к ночи — где-то хлопали двери, сигналили машины, смеялись запоздалые прохожие. Город не спал, и я не спала.
Чай в кружке давно превратился в тёмную, горькую жидкость с плёнкой на поверхности. Я заварила его в восемь, сделала один глоток и забыла. Теперь он стоял на столе, напоминая о том, что организм требует внимания, а я не могу его дать.
Передо мной на столе лежал блокнот — тот самый, красный, потрёпанный, с бумагой в клетку. Я открыла его на середине, перечитала то, что написала несколько часов назад.
«Он звонил Феликсу.
А я сняла трубку».
Слова не изменились. Они всё так же смотрели на меня с бумаги, обвиняя. Или нет? Может быть, они не обвиняли. Может быть, они просто констатировали факт. Факт, который я три года носила в себе, как занозу, и только сейчас позволила себе увидеть.
Заноза. Хорошая метафора. Она сидела глубоко, под кожей, не видимая глазу, но ощутимая при каждом движении. Я привыкла к ней, научилась не замечать, не трогать, не тревожить. А теперь — вытащила. И кровоточила.
Я взяла ручку и дописала:
«Я не спросила „что случилось?". Я не спросила „ты в порядке?". Я не спросила „чем я могу помочь?". Я спросила только „кто это?". Как будто не узнала голос. А может быть, не хотела узнавать».
Я перечитала. Добавила:
«Три года я винила себя за то, что не заметила депрессии Феликса. За то, что не удержала его. А теперь оказывается — это было не главное. Главное случилось раньше. За семнадцать секунд до того, как его самолёт должен был взлететь. Если бы я спросила „что случилось?", может быть, он сказал бы. Может быть, я позвонила бы в диспетчерскую. Может быть, сто семнадцать человек были бы живы. И Феликс — тоже».
Я смотрела на эти слова и чувствовала, как тяжесть наваливается на плечи. Тысяча «может быть», которые ничего не меняют. Прошлое не переписать. Мёртвых не вернуть.
Я закрыла блокнот, убрала в ящик стола — туда же, где лежали ключи, старые квитанции, запасная зарядка для телефона, паспорт, который я не открывала два года, потому что никуда не ездила. Всё на своих местах. Идеальный порядок.
Контролируемая среда.
Только внутри меня порядка не было.
В половине двенадцатого я всё-таки пошла в спальню. Разделась, надела старую футболку — ту, в которой хожу уже десять лет, с дырочкой на животе, потому что стиральная машина когда-то съела ткань. Легла, выключила свет, натянула одеяло до подбородка, закрыла глаза.
Тишина.
Но не та, которая приносит покой. Та, которая ждёт. Которая знает, что ты не уснёшь, и терпеливо сидит рядом, как верный пёс. Я чувствовала её дыхание на своей коже. Холодное, вязкое, нетерпеливое.
Я лежала, смотрела в потолок и слушала, как в трубах отопления перекатывается вода. Старый дом, старые трубы, старые звуки. Они были здесь до меня и будут после. В них не было ничего личного — только ритм, который иногда успокаивал.
Но не сегодня.
Сегодня я слышала другой ритм. Свой пульс. Он был слишком быстрым для того, кто лежит без движения. Я прижала пальцы к запястью — восемьдесят два удара в минуту. Норма — шестьдесят-семьдесят. Норма — когда ты спишь. А я не спала.
Я думала о Маркусе.
О том, как он стоял в дверях, белый, как бумага. О том, как его голос дрожал, когда он спрашивал: «Феликс был вашим братом?». О том, как он смотрел на меня — не как пациент на терапевта, а как человек, который встретил призрака.
Он тоже был призраком. Человеком, который выжил там, где выживать было нельзя. Который нёс на себе тяжесть ста семнадцати смертей. Который забыл то, что помнить было невыносимо.
Как и я.
Мы были одинаковыми. И это пугало больше всего.
Я перевернулась на бок, свернулась клубком, подтянула колени к животу. Поза эмбриона. Поза защиты. Поза человека, который хочет стать маленьким, незаметным, невидимым.
Не помогло.
Я думала о Феликсе. О том, каким он был в последние месяцы. Худой, бледный, с красными глазами — не от слёз, от недосыпа. Он не спал. Как я сейчас. Он сидел на кухне, смотрел в окно, пил кофе литрами и молчал.
— Феликс, что с тобой? — спросила я тогда.
— Работа, — ответил он. — Трудности.
— Расскажи.
— Не могу, — он покачал головой. — Не имею права.
Я не настаивала. Я никогда не настаивала. Это было моей ошибкой — уважать чужие границы, когда их нужно было нарушать.
А теперь он мёртв.
И я сижу в темноте, слушаю, как бьётся моё сердце, и понимаю: я могла его спасти. Не тогда, когда он повесился. Раньше. За семнадцать секунд до взлёта.
Я села на кровати, включила ночник. Тусклый, желтоватый свет разогнал темноту, но не прогнал мысли. Они были повсюду — на потолке, на стенах, на моих руках.
В 0:15 телефон завибрировал.
Я взяла его с тумбочки. Экран светился в темноте, высвечивая имя — «Маркус Вебер». Я сохранила его номер после звонка. Не должна была — психологи не хранят номера пациентов в личных телефонах. Но я сохранила.
Сообщение:
«Не спится».
Я посмотрела на экран. Подумала — ответить или нет. В три часа ночи психолог не должен переписываться с пациентом. Это нарушение границ. Это неэтично. Это опасно.
Я ответила:
«Мне тоже».
Три точки. Он печатал.
«Я сижу на кухне. Смотрю в окно. Думаю о Феликсе».
Я сжала телефон. В груди что-то сжалось — страх? Нет, другое. Близость. К человеку, которого я почти не знала, но с которым была связана крепче, чем с кем-либо.
«О чём именно?» — написала я.
Пауза. Длинная. Я уже подумала, что он уснул или передумал. Три точки появились, пропали, появились снова. Он боролся с собой.
«О том, что он знал. О чём он молчал. Почему не сказал мне, что у него есть сестра. Почему не сказал вам, что у него есть я».
Я смотрела на экран и не знала, что ответить. Я сама задавала себе эти вопросы — много раз, в разные часы, в разных состояниях. И ни разу не нашла ответа.
«Может быть, он боялся», — написала я.
«Чего?»
«Что мы встретимся. Что узнаем друг друга. Что поймём то, чего он не хотел, чтобы мы понимали».
«Что именно?»
«Не знаю. Но теперь мы узнаем».
Он не ответил. Я смотрела на экран, пока он не погас. Потом нажала на кнопку — снова засветился. Ничего.
Я положила телефон на тумбочку, закрыла глаза.
Сон пришёл не скоро. И был тяжёлым.
Мне снился аэропорт.
Не тот, который я помнила — со стеклянными стенами, с запахом кофе и керосина, с голосами, объявляющими рейсы. Другой. Старый, заброшенный, с облупившейся краской и выбитыми окнами. Тот, который я никогда не видела наяву, но который жил в моих кошмарах.
Табло погасло — чёрные буквы на чёрном фоне. Эскалаторы не работали — ступеньки застыли, как окаменевшие. В зале ожидания не было людей — только пустые кресла, на некоторых — забытые сумки, газеты, детская игрушка.
Я шла по пустому терминалу, и мои шаги гулко отдавались от стен. Звук был неестественным — слишком громким, слишком долгим, как будто я шла не по полу, а по барабанной перепонке.
Где-то капала вода.
Кап — пауза — кап.
Каждые три секунды. Как секундомер. Как сердцебиение. Как обратный отсчёт, которого я не слышала, но чувствовала кожей.
Я искала выход. Но все двери были заперты.
Я толкала одну — не поддавалась. Другую — закрыто. Третью — заперто изнутри. Я била в стёкла кулаками, но стекло не дрогнуло. Только мои костяшки разбивались в кровь, а на стекле оставались красные отпечатки.
— Кто-нибудь! — крикнула я.
Тишина.
Только капли.
Кап — кап — кап.
Вдруг зазвонил телефон.
Я достала его из кармана. Экран светился — белый, ослепительный свет, который резал глаза. На экране — «Феликс».
Я нажала «ответить».
— Алло?
Тишина. Не та, которая бывает, когда никто не говорит. Та, которая бывает, когда кто-то слушает. Я чувствовала это — его присутствие. На том конце провода кто-то был. Он дышал. Я слышала.
— Феликс? — мой голос дрожал. — Феликс, это ты?
Дыхание. Тяжёлое, прерывистое, как у человека, который бежал. Или который плакал. Или который хотел сказать что-то важное, но не мог.
— Кто это? — спросила я. — Кто это, чёрт возьми? Говори!
Молчание.
Я смотрела на экран, на таймер вызова. Пять секунд. Десять. Пятнадцать.
— Пожалуйста, — сказала я. Голос сорвался на шёпот. — Пожалуйста, скажи что-нибудь.
Гудки.
Я нажала «отбой». Посмотрела на экран. Семнадцать секунд.
И проснулась.
Сердце колотилось так, что я слышала его удары в висках. Бум-бум-бум — как те капли во сне. Рубашка прилипла к спине — холодный пот, липкий и противный. Я села на кровати, включила ночник — тусклый, желтоватый свет разогнал темноту, но не прогнал страх.
Сон был таким же, как всегда. Но теперь я знала: это не просто сон. Это память. Та, которую я вытеснила, но которая не уходила. Которая ждала своего часа. Которая решила, что сегодня — тот самый день.
Я сидела на кровати, обхватив колени руками, и смотрела в стену. На обоях, в свете ночника, проступали розочки — старые, выцветшие, которые были здесь, когда я въезжала. Я хотела их переклеить, но так и не собралась. Теперь они смотрели на меня, как глаза тех, кто не мог заснуть.
В 4:45 я встала. Ноги были ватными, голова — чугунной. Я прошла на кухню, налила воды из-под крана. Выпила залпом, поставила стакан на стол, прислонилась к стене.
За окном всё ещё было темно. Берлин спал — глубоко, по-настоящему, без задних мыслей. Только редкие фары прорезали тьму, и снова — тишина.
Я завидовала этому городу. Он умел спать. Я — нет.
Я села за стол, включила лампу — ту самую, с блошиного рынка. Её свет падал на красный блокнот, который я снова достала из ящика. Когда я успела его принести? Не помнила. Тело действовало на автопилоте, пока мозг боролся с воспоминаниями.
Открыла, написала:
«Мне снился аэропорт. Пустой. Заброшенный. Я не могла найти выход. А потом зазвонил телефон. Феликс. Я сказала „пожалуйста, скажи что-нибудь". Он не сказал. Как тогда».
Я положила ручку. Посмотрела на эти слова. Они расплывались перед глазами — то ли от усталости, то ли от слёз, которые снова наворачивались.
— Феликс, — сказала я вслух. Голос в пустой кухне прозвучал странно, чуждо, как будто говорил не я, а кто-то другой. — Что ты хотел мне сказать? Почему ты не сказал?
Тишина.
Только ветер за окном.
— Я могла тебя спасти, — продолжила я. — Ты позвонил не просто так. Ты хотел, чтобы я услышала. Чтобы я поняла. Чтобы я сделала что-то. А я не сделала. Я спросила «кто это?» и положила трубку. Как будто ты был чужим.
Я замолчала. Слёзы текли по щекам, падали на блокнот, на бумагу, на слова, которые я написала.
— Прости меня, — прошептала я. — Прости, что я не спросила. Прости, что я забыла. Прости, что я три года делала вид, что ничего не случилось.
Тишина.
Ветер за окном стих.
Я сидела на кухне, плакала и слушала, как город просыпается.
Где-то залаяла собака — та самая, с первого этажа, которая начинала лаять ровно в пять утра. Загудел мусоровоз — его двигатель рычал, как раненый зверь. Хлопнула дверь подъезда — кто-то вышел на работу, на пробежку, за хлебом.
Берлин просыпался.
А я всё сидела и смотрела в окно, как тьма за стеклом редеет, сменяется серым, потом бледно-розовым — рассвет, которого не видно за тучами. Осенний рассвет, когда солнце не в силах пробить облака.
Новый день начинался.
И я должна была в нём жить.
Я закрыла блокнот, убрала в ящик. Встала, подошла к раковине, ополоснула лицо холодной водой. Посмотрела в зеркало — красные глаза, бледная кожа, тени под глазами, как у боксёра после нокдауна.
«Ты справишься», — сказала я себе.
Не знаю, поверила ли.
Я надела ту же блузку, что вчера — чистой не было, стирать я забыла. Завязала волосы в хвост — привычное движение, отточенное годами. Сварила кофе — чёрный, крепкий, без сахара. Сделала первый глоток.
Горечь обожгла язык.
— Доброе утро, Нора, — сказала я пустой кухне.
Никто не ответил.
Через четыре часа придёт Маркус.
Я должна быть готова.
Но я не была готова.
Ни к нему. Ни к правде. Ни к себе.