Ярость в нежности
Часть первая: Бессонница хранителя
Серый, тягучий рассвет пробивался сквозь неплотно задёрнутые шторы, ложась на пол бледными, почти призрачными полосами, которые медленно перемещались по комнате, следуя за неумолимым движением светила по небосводу. Где-то за окном, в горах, начинала просыпаться жизнь — редкие птицы пробовали голоса, ветер шелестел в кронах сосен, где-то вдалеке журчал горный ручей. Но в этой комнате время застыло, подчиняясь только одному ритму — её дыханию, ровному, глубокому, такому безмятежному в этом хрупком, почти нереальном покое.
Морана спала, раскинувшись на его груди, и её светлые волосы рассыпались по его плечу, касаясь кожи, вызывая ту особую, приятную дрожь, которую он не мог контролировать. Она была почти невесомой — такой лёгкой, такой хрупкой, такой... живой. Её рука лежала у него на груди, прямо там, где под кожей ровно и сильно билось сердце, и в этом прикосновении было столько доверия, столько принятия, столько той самой, невыразимой близости, что у него внутри всё переворачивалось.
Малкольм не спал.
Он лежал неподвижно, боясь пошевелиться, боясь нарушить эту хрупкую, почти нереальную тишину, в которой только её дыхание да редкие вздохи ветра за окном создавали тот особенный, успокаивающий фон. Его пальцы медленно, почти машинально, перебирали пряди её волос — светлых, мягких, пахнущих тем шампунем, который он когда-то купил для неё, сам не зная зачем, просто на всякий случай. Этот запах теперь казался ему самым родным в мире.
Внутри него бушевала буря.
Не та, что рвётся наружу, крушит стены и заставляет воздух вибрировать от напряжения. Другая. Тихая. Глубокая. Та, что разъедает изнутри, как кислота, как яд, как та самая правда, от которой невозможно убежать.
Он смотрел на неё — на эти опущенные веки, на длинные ресницы, отбрасывающие тени на бледные щёки, на чуть приоткрытые губы, которые ещё хранили следы их ночной близости, — и чувствовал, как внутри поднимается что-то, чему он не мог дать названия. Не страх — он не боялся ничего. Не тревога — слишком слабое слово. Это было что-то более глубокое, более древнее, то, что он не испытывал никогда за свои тысячелетия.
Мысль о том, что её могли убить.
Мысль о том, что он мог не успеть.
Мысль о том, что этот мир, такой жестокий, такой несправедливый, такой беспощадный, мог просто стереть её, эту хрупкую, светлую девушку, которая даже не просила ничего, кроме права рисовать свои картины и жить в тишине.
Его пальцы, перебиравшие её волосы, замерли. Он закрыл глаза, и перед внутренним взором встала картина, которую он никогда не забудет: ангел, заходящий сзади, удар, его собственная кровь, заливающая асфальт. И она — с пистолетом в дрожащих руках, с этим отчаянным, безумным криком, с пулями, которые должны были убить того, кто пытался его добить.
Она спасла ему жизнь.
Эта мысль была невыносимой. Не потому что он не был благодарен — потому что она вообще оказалась в этой ситуации. Потому что он не уберёг. Потому что он позволил ей взять в руки оружие и стрелять в тех, кто должен был внушать ужас одним своим видом.
Он открыл глаза. В них — серых, с багровыми искрами, которые сейчас, в полумраке комнаты, казались почти чёрными — горел тот самый огонь, который когда-то заставлял трепетать целые армии. Ярость. Не на неё — на себя. На этот мир. На тех, кто посмел нарушить её покой.
Он осторожно, почти невесомо, наклонился и поцеловал её в лоб. Губы задержались на её коже дольше, чем нужно, и в этом поцелуе было столько всего — и обещание, и клятва, и та самая, невыразимая нежность, которую он не мог выразить словами.
— Никто, — прошептал он одними губами, и голос его прозвучал так тихо, что, казалось, сам воздух замер, боясь нарушить это мгновение. — Ни одна сука, ни одна тварь, ни одно существо в этом мире не тронет тебя. Слышишь? Никто.
Его рука, лежащая на её талии, чуть заметно дрогнула.
— Я не позволю, — продолжил он, и в его голосе зазвенела та самая сталь, которая появлялась в минуты, когда он принимал решение. — Я убью любого, кто посмеет приблизиться. Я уничтожу всех, кто встанет на пути. Я сожгу этот мир дотла, если понадобится. Но тебя... тебя они не получат. Никогда.
Он говорил это не ей — себе. Своей ярости, своей боли, своему отчаянию. Он давал клятву, которую не нарушал никогда, даже когда за ней стояли тысячи лет одиночества и бесконечных войн.
— Ты будешь вне этого, — прошептал он, и в этом шёпоте было столько решимости, столько силы, столько той самой, нечеловеческой мощи, что даже стены, казалось, содрогнулись. — Вне их игр, вне их охоты, вне всего этого дерьма. Я вытащу тебя. Я спрячу. Я сделаю так, что они забудут о твоём существовании. А если не забудут — я напомню, почему меня боятся.
Он замолчал, и в этой тишине было столько всего, что слова были не нужны.
За окном светало. Горы просыпались, и новый день вставал над этим диким, прекрасным краем. Но для него время застыло. Была только она. Только это дыхание. Только этот хрупкий, почти нереальный покой, который он поклялся защищать ценой собственной жизни.
Он снова поцеловал её в лоб — медленно, осторожно, как целуют самое дорогое, что есть в жизни. И замер, вслушиваясь в её дыхание, в ритм её сердца, в ту самую, невыразимую музыку, которая была для него важнее любых симфоний.
— Я не подведу, — прошептал он одними губами. — Никогда.
Часть вторая: Пробуждение
Она пошевелилась первой — чуть заметно, едва уловимо, просто вздохнула глубже, и этот вздох, такой простой, такой человеческий, разорвал тишину, как камень, брошенный в гладь озера. Её веки дрогнули, и через секунду она открыла глаза — синие, как горное небо, как лазурит, как то самое утро, что вставало за окном.
Сначала в них была только растерянность — та особенная, утренняя, когда не понимаешь, где находишься и что происходит. Но потом она увидела его. И её лицо, ещё секунду назад сонное и безмятежное, озарилось той самой, редкой улыбкой, от которой у него сердце замирало.
— Ты не спишь, — сказала она, и в её голосе прозвучало что-то, похожее на укор, смешанный с нежностью.
— Не могу, — ответил он просто. — Слишком много мыслей.
Она приподнялась на локте, посмотрела на него. В её глазах — синих, бездонных — было столько всего, что он на секунду забыл, как дышать. Вопросы? Да. Тревога? Тоже. Но где-то глубоко, на самом дне, теплилось что-то ещё. Что-то, чему он не мог дать названия.
— О чём? — спросила она, и в её голосе не было требовательности — только мягкое, почти материнское любопытство.
Он не ответил. Вместо этого он притянул её к себе и поцеловал.
Это был не тот нежный, утренний поцелуй, которым обмениваются влюблённые после ночи близости. Это было нечто иное — жадное, отчаянное, почти грубое. В этом поцелуе была вся его ярость, вся его боль, весь тот страх, что терзал его всю ночь. Он целовал её так, будто хотел выпить её всю, впитать, сделать частью себя, чтобы никто и никогда не смог отнять.
Она ответила — не думая, не анализируя, просто повинуясь тому самому, первобытному инстинкту, который был сильнее любых страхов. Её руки обвили его шею, её пальцы запутались в его волосах, и она прижалась к нему так тесно, что, казалось, ещё немного — и они сольются в одно целое.
Его губы оторвались от её рта и скользнули ниже — по шее, по ключицам, по груди. Он целовал её жадно, требовательно, оставляя на коже влажные дорожки, и каждое его прикосновение было наполнено такой силой, такой страстью, такой невыносимой жаждой быть рядом, что она таяла, растворялась, исчезала в этом потоке.
— Малкольм... — выдохнула она, и в этом выдохе было столько всего, что он, услышав, замер на секунду, поднял голову и посмотрел на неё.
В его глазах — серых, с багровыми искрами — горел такой огонь, что даже она, привыкшая к его вспышкам, на секунду забыла, как дышать.
— Я хочу тебя, — сказал он, и в его голосе не было вопроса — только утверждение. — Сейчас. Здесь. Прямо сейчас.
Она не ответила. Вместо этого она сама потянулась к нему, сама прижалась к его губам, сама показала, что хочет того же.
Его руки скользнули по её телу, сжимая, прижимая, требуя. Он был груб — не специально, не со зла, а потому что эта грубость была частью его ярости, его страха, его отчаянной потребности чувствовать её, быть в ней, забыться в ней.
Он целовал её грудь, ласкал языком, покусывал, и она выгибалась, стонала, вцеплялась в его плечи, оставляя на коже следы своих ногтей. Его рука скользнула между её ног, и она замерла на секунду, а потом сама раздвинула бёдра, приглашая, требуя, умоляя.
Он не заставил себя ждать.
Его пальцы коснулись её, и она выдохнула — длинно, прерывисто, с тем особенным, гортанным звуком, который был для него лучшей музыкой. Он двигался медленно, осторожно, давая ей время привыкнуть, давая ей время насладиться.
— Малкольм... пожалуйста... — прошептала она, и в этом шёпоте было столько мольбы, столько желания, столько той самой, невыразимой жажды, что он, услышав, потерял контроль.
Он наклонился и поцеловал её между ног.
Она закричала — не от боли, от неожиданности, от того острого, всепоглощающего удовольствия, которое захлестнуло её с головой. Его язык двигался внутри неё, и каждое его движение отзывалось в ней волной такого наслаждения, что она теряла связь с реальностью, забывала, где находится, кто она, что происходит.
— Малкольм... — стонала она, вцепляясь в его волосы, прижимая его к себе, не давая отстраниться. — Малкольм... пожалуйста... не останавливайся...
Он не останавливался. Он пил её, ласкал, доводил до исступления, и в каждом его движении была вся его ярость, вся его боль, вся его любовь. Он хотел, чтобы она забыла. Забыла тот выстрел. Забыла ту кровь. Забыла тот страх, что сковал её сердце ледяными тисками.
Она кончила с криком — громким, отчаянным, таким искренним, что у него самого перехватило дыхание. Её тело выгнулось, затрепетало, и волна наслаждения накрыла её с головой, унося в те самые глубины, где нет ничего, кроме этого ощущения, кроме этой близости, кроме этого невероятного, всепоглощающего чувства единения с ним.
Он поднялся, посмотрел на неё — на это лицо, раскрасневшееся, с приоткрытыми губами и глазами, полными такого доверия, такой любви, такой благодарности, что у него сердце разрывалось на части.
— Ты моя, — сказал он, и в его голосе не было вопроса — только утверждение. — И никто тебя не тронет. Никогда.
Она не ответила. Только притянула его к себе и поцеловала — медленно, глубоко, вкладывая в этот поцелуй всё, что у неё было.
И в этом поцелуе, таком нежном, таком отчаянном, таком искреннем, они оба нашли то, что искали.
Успокоение. Защиту. Дом.
За окном вставало солнце, и новый день начинался над горами. Но для них время застыло.
Первый разЧасть первая: Предвкушение
Она лежала под ним, и её дыхание, всё ещё частое, прерывистое после того, как он довёл её до исступления своими губами, касалось его щеки, и этот ветерок, такой тёплый, такой живой, был для него слаще любого вина, любого наркотика, любого наслаждения, которое он когда-либо испытывал за свои тысячелетия. В её глазах — синих, влажных, с расширенными зрачками, в которых отражался свет догорающих углей в камине, — не было страха, только ожидание, только доверие, только та самая, невыразимая жажда, которая делала её такой невероятной, такой желанной, такой... его.
Он смотрел на неё, и внутри него бушевал ураган — не тот, что крушит стены, а тот, что заставляет сердце биться быстрее, а кровь — кипеть в жилах. Ярость, страх, нежность, желание — всё смешалось в один тугой, невыносимый узел, который можно было разорвать только одним способом: быть в ней. Стать частью её. Сделать её своей.
— Ты уверена? — спросил он, и в его голосе, низком, хриплом, с той особенной, вибрирующей ноткой, которая появлялась, когда он терял контроль, не было привычного сарказма. Только вопрос. Только готовность остановиться, если она скажет «нет».
Она не ответила словами. Вместо этого она сама потянулась к нему, сама прижалась к его губам, и в этом поцелуе, таком медленном, таком глубоком, таком проникновенном, было всё, что она не могла выразить. Её язык скользнул в его рот, и это движение, такое робкое, такое неумелое, но такое искреннее, заставило его внутренности сжаться от желания.
— Я хочу тебя, — прошептала она, когда их губы разомкнулись, и в этом шёпоте было столько правды, столько искренности, столько той самой, невыразимой откровенности, что у него перехватило дыхание.
Он не ответил. Вместо этого он скользнул рукой вниз, к её животу, к её бёдрам, к тому самому месту, которое горело от его прикосновений. Его пальцы коснулись её, и она выдохнула — длинно, прерывисто, с тем особенным, гортанным звуком, который был для него лучшей музыкой. Он чувствовал, как её тело напрягается под его рукой, как мышцы сжимаются в предвкушении, как влажность становится всё более обильной, готовя её к тому, что должно было случиться.
— Ты такая мокрая, — прошептал он, и в его голосе не было пошлости — только констатация факта, только восхищение, только та самая, невыразимая нежность, которая делала эти слова почти священными.
Она зажмурилась, и её щёки залил румянец — не от стыда, от той особенной, девичьей застенчивости, которая была так непохожа на всё, что он видел в других женщинах. Она была невинна. Чиста. Нетронута. И этот факт, это знание, эта правда били в его голову, как молот, как набат, как та самая истина, от которой у него кружилась голова.
— Малкольм... — прошептала она, и в этом шёпоте было столько мольбы, столько желания, столько той самой, невыразимой жажды, что он, услышав, потерял остатки контроля.
Часть вторая: Вход
Он накрыл её своим телом, и она почувствовала его — твёрдого, горячего, такого огромного, что на секунду в её глазах мелькнула тень страха. Но он не дал этому страху разрастись. Его губы нашли её, и он поцеловал её — медленно, глубоко, с той особенной, успокаивающей нежностью, которая была его ответом на все её сомнения.
— Смотри на меня, — прошептал он, отрываясь от её губ. — Только на меня.
Она послушалась. Её глаза — синие, бездонные — встретились с его, и в этом взгляде было столько доверия, столько принятия, столько той самой, невыразимой любви, что у него сердце разрывалось на части.
Он вошёл в неё.
Медленно. Осторожно. Дюйм за дюймом, давая ей время привыкнуть, давая ей время принять его. Она замерла, и её тело напряглось, но она не отстранилась, не закричала, не заплакала. Только сжала его плечи, вцепилась в его кожу, и в этом жесте было столько силы, столько решимости, столько той самой, невыразимой смелости, что он почувствовал, как его собственные глаза наполняются влагой.
— Тш-ш-ш, — прошептал он, касаясь губами её лба. — Всё хорошо. Я здесь.
Она кивнула, и её дыхание, такое частое, такое прерывистое, начало выравниваться. Он чувствовал, как её тело постепенно расслабляется, как мышцы отпускают напряжение, как она открывается ему, принимает его, становится частью его.
Когда он вошёл полностью, она выдохнула — длинно, судорожно, с тем особенным, всхлипывающим звуком, который был для него слаще любой симфонии. Её глаза были закрыты, и по её щекам текли слёзы — не от боли, от той чудовищной, всепоглощающей полноты чувств, которая захлестнула её с головой.
— Открой глаза, — прошептал он, и она послушалась.
В её взгляде — синем, влажном, с расширенными зрачками — не было страха. Только благодарность. Только любовь. Только та самая, невыразимая нежность, которая делала её той, кто она есть.
— Ты чувствуешь меня? — спросил он, и в его голосе не было пошлости — только вопрос, только желание знать, что она здесь, что она с ним, что она его.
— Да, — прошептала она, и в этом слове было столько всего, что он, услышав, забыл, как дышать.
Часть третья: Движение
Он начал двигаться.
Медленно. Плавно. Ритмично. Каждое его движение было наполнено такой осторожностью, такой нежностью, такой отчаянной, невыносимой заботой, что она, чувствуя это, таяла, растворялась, исчезала в этом потоке. Его бёдра двигались в такт её дыханию, и с каждым толчком, с каждым входом, с каждым выходом она чувствовала, как внутри неё разгорается огонь — тот самый, первобытный, который сжигал все барьеры, все страхи, все сомнения.
Она не кричала. Не стонала. Только дышала — глубоко, часто, прерывисто — и в этом дыхании было столько жизни, столько страсти, столько той самой, невыразимой радости, что он, слыша это, чувствовал, как его собственная душа наполняется светом.
Его рука скользнула между их телами, коснулась того самого места, где они были соединены, и она вздрогнула, выгнулась, вцепилась в его плечи с такой силой, что, казалось, её ногти вот-вот вопьются в его кожу.
— Малкольм... — выдохнула она, и в этом выдохе было столько мольбы, столько желания, столько той самой, невыразимой жажды, что он, услышав, ускорился.
Он двигался быстрее, глубже, сильнее, и каждое его движение отзывалось в ней волной такого острого, такого всепоглощающего удовольствия, что она теряла связь с реальностью, забывала, где находится, кто она, что происходит. Её тело жило своей жизнью — выгибалось, сжималось, расслаблялось, — и он чувствовал каждую его вибрацию, каждое его движение, каждую его потребность.
Он чувствовал её эмоции.
Они текли в него непрерывным потоком — удивление от того, что это происходит на самом деле; благодарность за его нежность, за его осторожность, за его готовность ждать; и удовольствие — такое чистое, такое невинное, такое прекрасное, как и всё в ней. Этот коктейль был настолько сильным, настолько концентрированным, что у него самого голова шла кругом. Он пил её эмоции, как самое изысканное вино, как наркотик, как ту самую зависимость, от которой невозможно отказаться.
Ни одна женщина никогда не давала ему таких ощущений. Никогда. Потому что никто не был таким невинным. Никто не был таким чистым. Никто не открывался ему так полностью, так безоговорочно, так доверчиво.
Она была его наркотиком. Его экстазом. Его запретным плодом, который он сорвал и теперь пожинал с таким наслаждением, с такой жадностью, с такой отчаянной, невыносимой жаждой, что сам удивлялся, как ещё не потерял сознание.
Часть четвёртая: Нарастание
Он ускорился снова, и она, не выдержав, застонала — громко, отчаянно, с тем особенным, гортанным звуком, который вырывался из самой глубины её существа. Этот стон был для него лучшей наградой, лучшей музыкой, лучшим подтверждением того, что он делает всё правильно.
— Тш-ш-ш, — прошептал он, наклоняясь и целуя её в шею. — Тише. Ты разбудишь всех.
Она не могла ответить. Только мотала головой, прижимаясь к нему, вцепляясь в него, и её тело, её дыхание, её стоны — всё говорило о том, что она на грани.
Он чувствовал это. Чувствовал, как её мышцы сжимаются вокруг него, как влажность становится всё более обильной, как её тело готовится к тому, что должно было случиться. Он замедлился, давая ей время, давая ей возможность насладиться каждым мгновением, каждой секундой, каждой вибрацией.
— Не останавливайся, — прошептала она, и в этом шёпоте было столько мольбы, столько желания, столько той самой, невыразимой жажды, что он, услышав, потерял остатки контроля.
Он ускорился снова. И ещё. И ещё. И каждое его движение было наполнено такой силой, такой страстью, такой отчаянной, невыносимой потребностью быть в ней, что она, чувствуя это, таяла, растворялась, исчезала.
— Малкольм... я... — выдохнула она, и не договорила.
Её тело выгнулось, затрепетало, и волна наслаждения накрыла её с головой, унося в те самые глубины, где нет ничего, кроме этого ощущения, кроме этой близости, кроме этого невероятного, всепоглощающего чувства единения с ним.
Она кончила.
Её крик — громкий, отчаянный, такой искренний — разорвал тишину, и он, чувствуя её оргазм каждой клеткой своего существа, последовал за ней. Его тело содрогнулось в том самом, финальном спазме, и он, уткнувшись лицом в её плечо, замер, чувствуя, как внутри него разливается то самое, невыразимое тепло, которое он не испытывал никогда.
Часть пятая: Послевкусие
Они лежали, прижавшись друг к другу, тяжело дыша, и в этой тишине, нарушаемой только потрескиванием дров в камине, было столько всего, что слова были не нужны. Его рука гладила её спину, её пальцы перебирали его волосы, и в этом молчаливом обмене ласками было больше смысла, чем в любых признаниях.
— Ты в порядке? — спросил он наконец, и в его голосе, хриплом, надтреснутом, не было привычной иронии. Только забота. Только вопрос.
— Да, — ответила она, и в её голосе было столько счастья, столько облегчения, столько той самой, невыразимой благодарности, что он, услышав, почувствовал, как его сердце — если у демонов есть сердце — наполняется теплом.
— Ты была невероятна, — прошептал он, целуя её в макушку. — Ты всегда была невероятна. Но сегодня... сегодня ты превзошла саму себя.
Она улыбнулась — той самой, редкой, тёплой улыбкой, от которой у него сердце замирало.
— Это ты был невероятен, — ответила она. — Спасибо тебе.
— Не за что, — ответил он, и в этом ответе было столько всего, что она, услышав, только крепче прижалась к нему.
За окном светало. Новый день начинался над горами. И в этом дне было что-то новое — что-то, что они не могли объяснить, но что делало его чуточку менее невыносимым.