Глава: В эпицентре бури
Часть девяносто третья: Тишина перед взрывом
Дверь за Ашем и Клэр закрылась с тихим, почти неслышным щелчком, и в пентхаусе воцарилась та особенная, тягучая тишина, которая бывает после ухода гостей, когда остаёшься наедине с тем, кто тебе дорог, и не знаешь, что сказать, как начать, с чего начать этот разговор, который должен состояться, но которого так боишься.
Морана стояла посреди гостиной, и её глаза — синие, как утреннее небо за окном, как лазурит в старой шкатулке, — скользили по лицу Малкольма, пытаясь прочитать то, что он так старательно прятал за маской внешнего спокойствия. Она видела, как под этой маской бурлит что-то чудовищное, что-то, что готово вырваться наружу в любую секунду, сметая всё на своём пути.
— Малкольм, — сказала она тихо, и в её голосе прозвучала та особенная, мягкая настойчивость, которая заставляла людей открываться. — Что происходит? Этот разговор... эта внезапная поездка... это всё из-за чего-то, о чём вы мне не говорите.
Малкольм, стоявший у окна, резко развернулся. В его глазах — серых, с тем янтарным отливом, который появлялся в минуты сильного возбуждения, — мелькнуло что-то, похожее на раздражение, смешанное с отчаянием.
— Ничего не происходит, — ответил он, и голос его прозвучал низко, с той особенной, хриплой ноткой, которая появлялась, когда он пытался сдерживать себя. — Просто мы решили, что всем нам не помешает немного отдохнуть. Ты никогда не была в горах, мы покажем тебе Хайленд. Что в этом странного?
— Странно то, — возразила она, делая шаг в его сторону, — что вы говорите об отдыхе так, будто обсуждаете план военной операции. И твои глаза... они горят. Ты злишься. Очень сильно. И это не из-за отпуска.
Малкольм замер. Его челюсть сжалась так, что желваки заходили ходуном, и этот жест, такой красноречивый, такой пугающий, сказал ей больше, чем любые слова.
— Морана, — прорычал он, и в его голосе зазвенели те самые, стальные нотки, которые не предвещали ничего хорошего. — Не лезь. Просто... не лезь. Это не твоего ума дело.
— Не моего? — переспросила она, и в её голосе прозвучало что-то, похожее на обиду. — Если это касается тебя, значит, касается и меня. Я не маленькая, Малкольм. Я хочу знать.
— Хочешь знать? — взорвался он, и его голос сорвался на крик, который эхом разнёсся по пустому пентхаусу. — Хочешь знать, что происходит? Происходит то, что некоторые уроды решили, что имеют право решать твою судьбу! Что ты — угроза, которую нужно устранить! И я должен сидеть здесь, делать вид, что всё в порядке, и не иметь возможности просто... просто...
Он не договорил. Резко развернулся и с такой силой ударил кулаком по стене, что штукатурка треснула, осыпавшись мелкой крошкой. Удар был чудовищным — таким, от которого обычный человек сломал бы себе все кости. Но Малкольм не был человеком. Он был демоном. И его ярость не знала границ.
Морана замерла. Смотрела на его руку — на разбитые костяшки, из которых хлестала кровь, такая же алая, такая же живая, как у людей. На стену, в которой зияла глубокая вмятина. На его спину — напряжённую, вздрагивающую, готовую к новому удару.
— Малкольм, — сказала она, и в её голосе не было страха. Только боль. Боль за него. — Твоя рука...
— Плевать! — рявкнул он, замахиваясь для нового удара.
Но она не отступила. Подошла ближе. Встала прямо перед ним, заслоняя стену, заслоняя цель его ярости.
— Не надо, — сказала она тихо, но твёрдо. — Пожалуйста. Не надо.
Он замер. Смотрел на неё, и в его глазах — этих безумных, горящих глазах — мелькнуло что-то, похожее на удивление. Она стояла перед ним, такая маленькая, такая хрупкая, такая беззащитная, и в её взгляде не было страха. Только забота. Только боль за него. Только та самая, невыразимая нежность, от которой у него сердце разрывалось на части.
— Ты... — выдохнул он, и в его голосе прозвучало столько всего, что она на секунду забыла, как дышать. — Ты что, с ума сошла? Я мог тебя задеть!
— Не задел, — ответила она просто. — А если бы и задел... мне плевать.
Она протянула руку и взяла его разбитые пальцы в свои ладони. Кровь — тёплая, липкая — заливала её руки, но она не обращала на это внимания. Она смотрела на него, и в её глазах было столько боли, столько сочувствия, столько той самой, невыразимой нежности, что у него внутри всё перевернулось.
— Посмотри на себя, — прошептала она, осторожно касаясь его разбитых костяшек. — Ты весь дрожишь. Ты злишься так, что готов разрушить всё вокруг. Но не надо. Пожалуйста. Я здесь. Я с тобой.
Он смотрел на неё, и внутри него бушевала буря. Ярость никуда не делась — она клокотала где-то в глубине, готовая вырваться в любую секунду. Но поверх неё, как тонкая, хрупкая плёнка, легло что-то другое. Что-то, чему он не мог дать названия.
— Ты даже не представляешь, — прошептал он, и в его голосе прозвучало столько отчаяния, столько боли, столько той самой, невыносимой тоски, что у неё сердце разрывалось, — как я боюсь. Боюсь, что не смогу сдержаться. Боюсь, что моя ярость навредит тебе. Боюсь, что ты...
Он замолчал, потому что она приложила палец к его губам.
— Не надо, — сказала она. — Не надо бояться. Я не боюсь тебя. Никогда не боялась. И не буду.
Она взяла его лицо в свои ладони — маленькие, тёплые, в крови, но такие нежные, такие заботливые. Заставила посмотреть на себя. В её глазах — синих, как глубокое море, как лазурит в старой шкатулке — не было страха. Только любовь. Только принятие. Только то самое, что делало её той, кто она есть.
— Ты не чудовище, — прошептала она. — Ты — это ты. И я принимаю тебя любого. Злого, яростного, сходящего с ума от гнева. Потому что я знаю, что за этой яростью стоит. Я знаю, что ты пытаешься защитить меня. И я благодарна тебе за это.
Он смотрел на неё, и внутри него происходило что-то невероятное. Ярость, которая только что готова была уничтожить всё вокруг, начала утихать, сменяясь чем-то другим. Чем-то тёплым. Чем-то живым. Чем-то таким, чего он не испытывал никогда за свои тысячелетия.
— Морана, — выдохнул он, и её имя прозвучало как молитва, как заклинание, как та самая правда, от которой невозможно убежать.
Он наклонился и поцеловал её.
Это был не нежный, романтичный поцелуй из фильмов. Это было нечто иное — дикое, яростное, почти отчаянное. В этом поцелуе была вся его боль, вся его злоба, вся его неспособность справиться с тем, что она с ним сделала. И в то же время — такая благодарность, такое облегчение, такая отчаянная, невыносимая жажда быть рядом, что у неё голова шла кругом.
Она отвечала. Жадно, отчаянно, вкладывая в этот поцелуй всю свою заботу, всю свою нежность, всю свою любовь. Её руки гладили его щёки, его шею, его плечи, и каждое её прикосновение было лекарством, бальзамом на его израненную душу.
Он оторвался от неё, тяжело дыша. Смотрел в её глаза, и в них было столько всего, что он тонул, захлёбывался, терял себя.
— Что ты со мной делаешь? — прошептал он, и в этом шёпоте было столько отчаяния, столько благодарности, столько той самой, невыразимой нежности.
Она улыбнулась — той самой, редкой, тёплой улыбкой, от которой у него сердце замирало.
— Ничего, — ответила она. — Просто... просто будь собой.
Он обнял её, прижал к себе так крепко, что, казалось, ещё немного — и кости хрустнут. Уткнулся лицом в её волосы, вдыхая их запах, и чувствовал, как ярость уходит, сменяясь чем-то другим. Чем-то, чему он не мог дать названия.
— Спасибо, — прошептал он одними губами. — Спасибо, что ты есть.
Она не ответила. Только крепче прижалась к нему.
Так они стояли долго — минуты, часы, вечность. А когда отстранились, она взяла его за руку и повела в ванную.
— Идём, — сказала она. — Надо обработать твои раны.
Он посмотрел на свои разбитые руки, на кровь, которая уже начала подсыхать, и усмехнулся — той самой, кривой усмешкой, за которой прятал всё.
— Заживёт, — сказал он. — Я демон.
— Мне плевать, — ответила она. — Идём.
И он пошёл. Потому что не мог ей отказать.
Потому что она была права. Потому что она была его спасением. Потому что он любил её. Даже если не мог сказать этого вслух.