Глава: Тишина после признания
Часть девяносто пятая: Пазл сложился
Он сидел на краю ванны, сжимая её в объятиях, и чувствовал, как гнев, ещё недавно бушующий в нём с такой силой, что, казалось, мог разрушить весь этот город, постепенно утихает, сменяясь чем-то другим. Чем-то, чему он не мог дать названия. Не облегчением — скорее, тяжёлым, давящим осознанием, которое опускалось на плечи, как свинцовое одеяло, придавливая к земле, не давая дышать.
Она говорила о своём прошлом так спокойно, так ровно, будто речь шла не о ней самой, а о ком-то постороннем, о какой-то другой девочке, которая жила в другом мире, в другом времени, и не имела к ней, к Моране, никакого отношения. И это спокойствие, эта ледяная, вымораживающая отстранённость, с которой она рассказывала о смерти брата, о родителях-наркоманах, о приютах и приёмных семьях, — это было страшнее любых слёз, любых криков, любых истерик.
Малкольм смотрел на неё, и в голове у него, как кусочки мозаики, складывалась картина. Теперь он понимал. Понимал, откуда эта отстранённость, это вечное спокойствие, эта неспособность просить о помощи, эта привычка держаться в тени, быть незаметной, не привлекать внимания. Она научилась этому в три года, когда сидела в луже крови рядом с мёртвым братом и ждала, что кто-то придёт. Никто не пришёл. И с тех пор она знала: надеяться можно только на себя.
Он сжимал её в объятиях, и внутри него поднималась новая волна — не гнева, а чего-то другого. Какой-то чудовищной, всепоглощающей жажды защитить, уберечь, сделать так, чтобы она больше никогда не чувствовала себя одной, никогда не знала, что такое боль, никогда не сталкивалась с тем ужасом, который преследовал её всю жизнь.
Но слова... слова не шли. Он не знал, что сказать. Как утешить ту, кто не нуждается в утешении? Как пожалеть ту, кто не просит жалости? Как объяснить, что он понимает, когда сам не понимал и никогда не поймёт до конца, что значит быть трёхлетней девочкой, которую единственный любящий человек закрывает собой от ударов, зная, что это его последние минуты?
— Морана, — выдохнул он, и в этом выдохе было столько всего, что она, услышав, только чуть крепче прижалась к нему.
— Я знаю, — ответила она тихо. — Ты не знаешь, что сказать. Это нормально. Никто не знает.
— Но я должен... — начал он, и замолчал.
— Не должен, — перебила она. — Ты просто будь здесь. Этого достаточно.
Он смотрел на неё, и внутри него бушевала буря. Он, демон, проживший тысячелетия, видевший столько смертей, столько страданий, столько боли, что хватило бы на тысячу жизней, — он чувствовал себя беспомощным перед этой маленькой, хрупкой девушкой, которая пережила ад и вышла из него не сломленной, а только ещё более сильной.
— Ты знаешь, — сказал он вдруг, и голос его прозвучал глухо, с той особенной, хриплой ноткой, которая появлялась, когда он говорил о чём-то важном, — что на моих руках кровь сотен тысяч людей? Тысячелетия войн, распрей, убийств. Я уничтожал города, стирал цивилизации с лица земли. Моя жестокость не знает границ, когда дело касается тех, кто встаёт у меня на пути.
Она подняла на него глаза. В них не было страха. Только спокойное, ровное принятие.
— Я знаю, — ответила она просто.
— Но я никогда, — продолжил он, и в его голосе зазвенела та особенная, стальная нотка, которая появлялась, когда он говорил правду, — никогда не трогал детей. Никогда не поднимал руку на женщин. Ни за что. Это единственное, что я могу сказать в своё оправдание.
Она смотрела на него долго, очень долго. Потом улыбнулась — той самой, редкой, тёплой улыбкой, от которой у него сердце замирало.
— Это многое объясняет, — сказала она.
— Что? — не понял он.
— Почему ты так злишься сейчас, — ответила она. — Почему моя история так тебя задела. Ты видишь в ней ту маленькую девочку, которую никто не защитил. И злишься, потому что не можешь это исправить.
Он замер. Она была права. Абсолютно права. И это понимание, это осознание того, что она видит его насквозь, читает его как открытую книгу, было одновременно и пугающим, и невероятно близким.
— Что ты хочешь, Морана? — спросил он вдруг, и в его голосе зазвенело что-то, похожее на отчаяние. — Чего ты хочешь? Скажи мне. Всё, что угодно. Любое твоё желание. Я сделаю. Я куплю тебе всё, что ты захочешь. Я отвезу тебя куда угодно. Я...
— Малкольм, — перебила она, и в её голосе прозвучала та особенная, ироничная нотка, которую он так любил. — Остановись.
Он замолчал, глядя на неё.
— Я ничего не хочу, — сказала она просто. — У меня есть всё, что нужно. Работа, учёба, рисование. И теперь... — она чуть помолчала, — теперь есть ты.
Он смотрел на неё, и внутри него происходило что-то, чему он не мог дать названия. Никто никогда не говорил ему таких слов. Никто никогда не смотрел на него так.
— Но должно же быть что-то, — настаивал он. — Что-то, о чём ты мечтаешь. Что-то, что ты хочешь сделать, увидеть, испытать. Скажи мне. Пожалуйста.
Она задумалась на секунду, потом улыбнулась — на этот раз с лёгкой, едва уловимой усмешкой, которая делала её похожей на ту самую девушку, которая убирала в его пентхаусе и отшучивалась от его сарказма.
— Хорошо, — сказала она. — Одно желание у меня есть.
— Какое? — выдохнул он, готовый сделать всё, что угодно.
— Побереги свои руки, — ответила она, кивая на его забинтованные костяшки. — Я понимаю, что у демонов они заживают быстрее, чем у людей. Но стены здесь ни при чём. И вообще, у тебя очень красивое жильё. Мне здесь нравится. Тут спокойно и уютно. Так что, пожалуйста, не надо больше их крушить.
Он смотрел на неё, и в его глазах мелькнуло что-то, похожее на изумление. Она просила его... поберечь стены? Это было так неожиданно, так абсурдно, так... по-мораниному, что он не выдержал и рассмеялся. Искренне, от души, как не смеялся уже очень давно.
— Ты невероятна, — выдохнул он, отсмеявшись. — Просто невероятна.
Он наклонился и поцеловал её в лоб. Медленно, осторожно, как целуют самое дорогое, что есть в жизни.
— Больше никогда, — прошептал он, прижимаясь губами к её коже. — Никогда и ни за что. Обещаю.
Она улыбнулась, прикрыв глаза.
— Хорошо, — ответила она. — Я запомню.
Они сидели так долго — минуты, часы, вечность. В ванной, пропахшей кровью и антисептиком, прижавшись друг к другу, и в этом молчании было столько всего, что слова были не нужны.