глава 2
Дверь с глухим стуком захлопнулась за моей спиной, отделив меня от грохота музыки и ненавистных взглядов. Я не удержалась на ногах. Ноги подкосились, спина медленно поползла вниз по гладкой деревянной поверхности, и я осела на пол, вжавшись в угол между дверью и стеной. Дрожащие пальцы вцепились в пряди выбившихся из косы волос, тянули их, пытаясь физической болью заглушить боль жгучего унижения, что пульсировала на щеке и клубилась внутри, в самой грудной клетке. Воздух с рыданием вырвался из лёгких.
— Это невыносимо! — выкрикнула я вглубь кабинета; голос сорвался на крик, в котором смешались ярость, отчаяние и бессилие.
Кабинет директора «Luxor» был таким же фальшивым, как и всё здесь. Дорогой массивный стол из тёмного дерева, кожаное кресло, фальшивые дипломы на стенах и тяжёлый запах дорогого одеколона, который не мог перебить въевшийся в стены запах сигарет и порока. За столом сидел Арко Дик. Он не отрывал взгляда от экрана компьютера, на котором мелькали цифры — вероятно, выручка за прошлую ночь. Моё появление и мой крик лишь заставили его тяжело, с преувеличенным раздражением, выдохнуть, будто я была назойливой мухой.
— Что такое, Изабелла? — спросил он, наконец подняв на меня глаза. Его взгляд был плоским, лишённым всякого интереса. — Опять проблемы? У меня их и без тебя хватает.
Его спокойствие, эта ледяная отстранённость, обожгли сильнее, чем пощёчина того парня. Я заставила себя отпустить волосы, упираясь ладонями в холодный пол, и поднялась. Нога в месте вывиха ныла, щека пылала. Я подошла к его столу, стараясь держать спину прямо, хоть внутри всё трепетало.
— Прошу вас, Дик. Решите уже вопрос с охраной! — начала я, сжимая кулаки так, что ногти впились в ладони. — Это очень популярный клуб в Неаполе, и здесь… здесь очень много подростков, которые многое себе позволяют. Они чувствуют безнаказанность. Сегодня… сегодня один из них… — голос дрогнул, но я сделала глоток воздуха, пытаясь сохранить видимость спокойствия, достоинства, которого у меня, по его мнению, не должно было быть. — Охрана либо отсутствует, либо смотрит на это сквозь пальцы. Это опасно. Для всех. Я хочу как лучше для заведения.
Арко Дик молча слушал, его лицо оставалось каменным. Затем он медленно, с подчёркнутой неспешностью человека, уверенного в своей власти, отодвинул кресло и встал. Он был высоким, грузным мужчиной, и его фигура заслонила свет от настольной лампы, бросив на меня тяжёлую тень. Он обошёл стол, и я, повинуясь инстинкту, сделала шаг назад, пока спиной не наткнулась на стеллаж с бумагами. От него пахло коньяком и сигарой.
— Мой клуб, — произнёс он тихо, почти ласково, и в этой тишине было больше угрозы, чем в любом крике. — Я здесь создаю правила. Я решаю, кого нанимать, кого увольнять. И зачем мне тратить деньги на лишних охранников, когда и так всё прекрасно работает? — Он приблизился ещё на шаг. Его дыхание коснулось моего лица. — Кто ты такая, чтобы мне указывать? А? Жалкая…
— Я — человек, который работает здесь! — выпалила я, перебив его, и сама удивилась своей смелости. Отчаяние придавало сил. — Я хочу, чтобы работники этого клуба были в безопасности! В том числе и я! Мы не скот, на который можно плевать!
Его глаза сузились. В них мелькнуло нечто животное, первобытное — вызов был принят. Власть, которой он так дорожил, была задета ничтожеством.
— Ты? Человек? — он фыркнул, и его рука взметнулась в воздух так быстро, что я даже не успела зажмуриться.
Второй удар за этот вечер. Но этот был иным. Не спонтанным, от пьяного хулигана, а расчётливым, холодным, назидательным. Ладонь, тяжёлая и мясистая, со всей силы врезалась в ту же самую, уже воспалённую щёку. Звёзды снова вспыхнули перед глазами. Я отлетела назад, ударившись плечом о стену, и едва удержалась на ногах. Во рту запахло медью.
— Ты здесь жалкая уборщица, — его голос загремел, заполняя весь кабинет, — с которой могут разговаривать как угодно и обращаться как угодно! Тебе нужно наконец понять, кто ты. Ты даже не бармен, к которому клиенты приходят за искусством. Даже не стриптизёрша, у которой есть хоть какие-то таланты. Даже не обычная официантка, которую хоть иногда благодарят за обслуживание. Ты — уборщица! Ты — тень! Ты вытираешь чужую грязь!
Он рванулся вперёд, и его толстые пальцы впились в мои волосы, выдёрнутые из косы при падении. Резкая, рвущая боль заставила меня вскрикнуть. Он дёрнул, заставив запрокинуть голову, и я увидела его лицо вверх ногами — искажённое презрением, удовлетворением от демонстрации силы.
— И единственное, на что ты способна, — продолжал он, шипя мне прямо в лицо, — так это мыть полы и принимать оскорбления в свою жалкую… жопу. Поняла? Ты — мусор, который я терплю только потому, что ты дешёвая.
Слёзы, которые я отчаянно сдерживала, хлынули ручьём — горячие и беспомощные. Они текли по пылающим щекам, смешиваясь с помадой, которую я в порыве утра накрасила, словно пытаясь защититься. Я разрыдалась — глухо, всхлипывая, не в силах остановиться. Вся моя стойкость, вся оболочка, с которой я приходила сюда каждый день, рассыпалась в прах.
— Иди работай, — бросил он, наконец отпустив мои волосы с таким отвращением, будто брал в руки что-то грязное. — И чтобы я тебя больше не видел и не слышал сегодня. И да, раз уж ты так беспокоишься о «безопасности работников» за мой счёт… ты лишена зарплаты на неделю. Воспитательный момент.
Слова не сразу дошли до сознания. Сначала — физическая боль от его хватки, потом — унижение. И только потом, словно эхо, донёсся их страшный смысл.
«Лишена зарплаты на неделю».
Мир остановился. Сердце не просто упало — оно сорвалось в свободное падение, в чёрную, ледяную бездну. Перед глазами всё заплыло, поплыло, звуки кабинета стали приглушёнными, как из-под воды. Я увидела пузырёк с последней таблеткой на бабушкиной тумбочке. Увидела её карие, угасающие глаза. Услышала её сухой кашель.
— Нет… — вырвалось у меня хриплым, чужим шёпотом.
Потом я закричала, вцепившись в край его стола, не в силах стоять.
— Нет! Прошу вас, Дик! Нет! Я не смогу купить бабушке лекарства! Ей нужно уже завтра! Она умрёт без них! Прошу, накажите меня как-то иначе! Увольте на день, на два! Только не зарплату! Пожалуйста!
Я умоляла. Униженно, отчаянно, стирая в порошок последние крошки своего достоинства. Это было всё, что у меня было. Никакого завтра, никакого Нью-Йорка. Только завтрашний день и одна-единственная, жизненно важная таблетка, которой не было.
Он смотрел на мою истерику с таким выражением, словно наблюдал за надоедливым насекомым, которое наконец-то перестало жужжать. Ни тени сомнения, ни искры человечности.
— Не мои проблемы, — холодно бросил он. — Можешь искать другую работу. Если найдёшь. А теперь выметайся. Ты мне воздух портишь.
Он грубо оттолкнул меня от стола, прошёл к двери, распахнул её. Грохот музыки ворвался в кабинет, смешавшись с моими рыданиями. Он вышел, даже не оглянувшись, и дверь снова закрылась, оставив меня одну в этом фальшивом, дорогом кабинете.
Я снова сползла на пол.
— За что?.. — прошептала я в тишину, но тишина не ответила. — За то, что пыталась защититься? За то, что посмела заговорить? За то, что я — никто?
Я рыдала, снова схватившись за волосы, раскачиваясь взад-вперёд, как раненое животное. Вся тяжесть мира, который я тащила на своих хрупких плечах, обрушилась на меня разом, сломала хребет надежде. Как теперь смотреть в глаза бабушке? Что говорить? Как просить в аптеке в долг, если мы уже и так должны? Вопросы, не имевшие ответов, кружили в голове, сливаясь в оглушительный, белый шум отчаяния.
Прошло пять часов. Пять часов механической работы: мытья полов, вытирания столов, выноса переполненных мусорных мешков. Я двигалась как автомат, с опухшим лицом и пустыми, выжженными глазами. Слёз больше не было. Была только тяжесть — свинцовая и всепоглощающая.
Я переоделась в своё лавандовое платье, и контраст между его нежной тканью и грязью внутри меня был невыносим. Я свернула свою унизительную форму в шкафчике, как будто могла свернуть и спрятать вместе с ней этот день.
Я вышла на улицу. Было тепло. Душила влажная, летняя июльская ночь. На часах — 23:30. Город жил своей ночной жизнью: смех, музыка из баров, огни ресторанов. Для кого-то этот вечер только начинался. Для меня он никогда не кончался.
— Наконец-то домой… — прошептала я хрипло, и это слово — «домой» — прозвучало как насмешка. Дом — это где тебя ждут. Меня ждала только тихая комната и немой вопрос в глазах самого дорогого человека.
Я побрела к остановке, где должен был пройти последний автобус. Автобусы я не оплачивала уже как год. «Заяц» — это был мой маленький, ежедневный протест системе, которая выжимала из меня все соки. Контролёров в это время почти не бывало. Это был мой крошечный, ничтожный риск, моя маленькая победа над миром, которая сегодня ничего не значила.
Дорога пролегала через старый, плохо освещённый квартал — короткий путь к автобусной остановке на окраине. Я шла, уставившись в тёмный асфальт под ногами. Чтобы не сойти с ума, я начала напевать. Сперва беззвучно, потом чуть слышно. Это была та самая колыбельная, которую в детстве мне пела бабушка — неаполитанская народная песня, грустная и бесконечно добрая. Её мелодия была островком безопасности в моей памяти.
«Stella, stella…» — едва слышно лились слова из моих распухших губ.
Я закрыла глаза на секунду, переносясь в далёкое прошлое, в тёплую постель, в ласковые руки…
И вдруг.
Резкие шаги сзади. Быстрые, целенаправленные. Не случайный прохожий. Ледяная игла страха кольнула меня в спину, но я не успела ни обернуться, ни побежать.
Чья-то сильная, чужая рука грубо обвила мою талию, прижала к твёрдому мужскому телу. Я вскрикнула, инстинктивно пытаясь вырваться, повернуть голову, чтобы увидеть лицо. Но в тот же миг другая рука, пахнущая химической резкостью и потом, накрыла мне рот и нос. Ладонь была жёсткой, с грубой тканью, пропитанной чем-то сладковатым и тошнотворным.
Запах ударил в голову — едкий, проникающий. Не спирт, не парфюм — что-то медицинское, чужое, страшное. Темнота, которая уже копилась внутри меня весь вечер, внезапно вырвалась наружу, поглотив свет уличных фонарей, звук моей собственной попытки крика, ощущение асфальта под ногами. Она накатила мгновенной, тяжёлой волной, не оставляя места для борьбы, для мысли, для страха.
Последним, что я успела осознать, был невыносимый запах и чувство полного, абсолютного падения в ничто.