Генезис. Том 2. ГЛАВА 19. · страница 19 из 30
Страница 19 из 30

ГЛАВА 19.

30 июля 2026, 23:47

21 октября 1986 года. Брукфилд. Автовокзал. День.

Автобус приполз с пятнадцатиминутным опозданием, и его шины прошелестели по мокрому асфальту с присвистом. Эмма стояла под козырьком, втянув голову в плечи, и смотрела, как пассажиры спускаются по ступенькам — один за другим, усталые, чужие, не те. Женщина с ребёнком, старик с сумкой, двое парней в рабочих комбинезонах. А потом — Артур.

Он вышел первым, и Эмма сразу поняла: что-то не так. Не просто устал — выпотрошен. Щёки ввалились, под глазами залегли тени в пол-лица, и футболка болталась на нём, как на вешалке. Из-под расстёгнутой куртки выглядывал бинт на правой руке — грязный, с бурым пятном. Он поставил рюкзак на мокрый асфальт и замер, глядя куда-то мимо неё, мимо автовокзала, мимо всего. Его глаза были открыты, но в них не было ни узнавания, ни тепла — только серая пустота, как небо над головой.

За ним спустились Макс и Дженни. Макс тащил две сумки — свою и Артурову, — и лицо у него было такое, будто он не спал с прошлого четверга. Под глазами — синяки, губы потрескались. Дженни прижимала к груди перевязанную руку и куталась в куртку, которая была ей велика. Она шла медленно, с осторожностью человека, у которого каждое движение отзывается болью. Изабель шла последней, почти сливаясь с серым фоном — серое пальто, серое лицо, и она смотрела под ноги, избегая встречаться взглядом с кем бы то ни было.

Эмма подалась вперёд. Артур не заметил. Она заступила ему дорогу, и он чуть не налетел на неё. Его плечо задело её плечо, и он дёрнулся, как от удара.

— Лиза? — спросила Эмма. Голос прозвучал резче, чем она хотела.

— В больнице, — ответил Артур. Без интонации. Как автомат. — В Чикаго. Сделали операцию. Через неделю перевезут сюда.

— Что случилось?

— Балка, — тихо сказала Дженни. Она подошла сбоку и встала так, чтобы не загораживать проход. — Упала на правую руку. Раздроблена. Теперь будет рисовать левой. Она не плакала, когда мы уезжали. Сказала, что нарисует круги левой, если понадобится.

Эмма молча шагнула к ней и обняла — осторожно, стараясь не задеть перевязь. Дженни на секунду прижалась к ней, и Эмма почувствовала, как её плечи дрожат — мелко, едва заметно. А потом отстранилась, и Эмма заметила, какие у неё сухие глаза. Не заплаканные — именно сухие. Как будто слёзы кончились ещё в Чикаго, высохли, как старая краска на стене, и больше не появятся.

— А это? — Эмма кивнула на Изабель.

— Моя сестра, — сказала Дженни. — Изабель. Она с нами.

Эмма встретилась с ней взглядом. Изабель не улыбнулась, не протянула руку — просто стояла и смотрела, и в её глазах было что-то такое знакомое, что Эмма сразу перестала задавать вопросы. Она просто кивнула и сказала:

— Машина ждёт. Лиам отогнал фургон к выходу. Поехали.

Они двинулись через стоянку. Артур шагал впереди, автоматически переставляя ноги, и Эмма видела, как его плечи чуть подрагивают — не от холода, а от того напряжения, которое не отпускает даже после боя. Он смотрел прямо перед собой, но не видел ничего — ни мокрого асфальта, ни машин, ни людей. Макс шёл рядом с ней.

— Ты как? — спросила она вполголоса.

— Нормально.

— Твои руки дрожат.

— Я знаю. — Он сжал пальцы в кулак, разжал, снова сжал. — Это пройдёт.

— Врёшь.

— Все врут. Это не повод лезть в душу.

Эмма не стала спорить. Она знала его достаточно, чтобы понимать: когда Макс закрывается, лучше не ломать дверь.

Фургон пах бензином, старым табаком и Лиамом — тем самым порошковым запахом дешёвого мыла, к которому она уже привыкла. Он сидел за рулём, в своей серой футболке, с жетоном на шее, и, когда Эмма залезла на пассажирское сиденье, улыбнулся ей — краем губ, быстро. Она ответила кивком и молча захлопнула дверцу.

Поехали. Брукфилд плыл за окнами — мокрый, серый, притихший. Знакомые вывески, знакомые перекрёстки, даже лужи были те же. Эмма смотрела на них и почти не узнавала. Город был тем же, но они вернулись другими. Артур смотрел на всё это так, будто видел впервые. Или наоборот — перестал видеть. Краски выцвели. Контуры размылись. Он прижался лбом к холодному стеклу и считал фонарные столбы — один, два, три, — и каждый следующий был таким же, как предыдущий. Фургон остановился у дома Волкеров. Лиам заглушил двигатель.

— Приехали, — сказал он.

Артур не шевельнулся.

— Артур. — Эмма тронула его за плечо. — Ты дома.

Он медленно повернул голову. Посмотрел на калитку, на крыльцо, на окна, в которых горел жёлтый свет. Тёплый, живой, домашний.

— Дома, — повторил он. Пусто. Как будто слово потеряло смысл.

Вышел из машины. Гравий захрустел под кедами. Калитка скрипнула — тот же скрип, что и всегда, сто лет уже. Дорожка к крыльцу была скользкой от дождя, и он шёл медленно, боясь поскользнуться, но не потому что боялся упасть — просто не хотел лишних движений.

Дверь открылась сама.

Марк Волкер стоял на пороге — в старой футболке, с взъерошенными волосами, красноглазый. Он шагнул вперёд и раскинул руки.

— Сынок. Слава богу.

Артур замер.

Марк обнял его — крепко, по-отцовски, прижал к груди. Эмма видела, как побелели костяшки его пальцев на куртке Артура. Но Артур не поднял рук. Они висели, как чужие. Плечи его остались напряжёнными, и он не прижался в ответ.

— Артур? — Марк отстранился, заглянул ему в лицо. — Что с тобой? Что случилось?

— Ничего, пап.

Марк моргнул. Что-то в этом «пап» было не то. Слишком ровное. Слишком правильное. Как слово, которое произносит человек, прочитавший его в книге, но никогда не использовавший в жизни. Эмма видела, как на лице Марка мелькнула тень — не понимание, а предчувствие.

— Как ты меня назвал? — Голос Марка дрогнул.

— Пап. Ты мой отец.

— Я знаю, что я твой отец. — Марк сглотнул, и его рука, всё ещё лежавшая на плече Артура, сжалась. — Но ты смотришь на меня... ты смотришь...

Он не договорил. Артур смотрел на него — и не видел. Не узнавал. Только контур. Только форма. Ни улыбки, ни глаз, ни морщин. Только знакомые очертания, в которые больше не было вложено ничего.

— Я устал, пап. Можно я пойду спать?

Марк стоял и смотрел на сына, и в его глазах медленно проступал ужас — не гнев, не боль, а именно ужас, холодный, липкий, как озёрная вода в ноябре. Он открыл рот, чтобы сказать что-то, но не нашёл слов.

— Иди, — сказал он наконец. — Мы поговорим позже.

Артур прошёл мимо него в дом. Снял кеды, поставил на полку — туда же, где стояли все остальные, как всегда. В прихожей пахло супом — куриным, с лапшой, — и стиральным порошком. София стояла в дверях кухни, прижимая к губам полотенце. Её глаза были красными, мокрыми, но она не двинулась с места. Просто смотрела, как сын проходит мимо.

— Артур.

— Я потом, мам. Я очень устал.

Он поднялся по лестнице. Третья ступенька скрипнула протяжно. Предпоследняя перед коридором издала сухой треск. Он знал эти звуки. Они были частью дома. Дом был прежним. Он сам — нет. Комната встретила его тишиной. Клетчатый плед на кровати, стол с учебниками, жёлтое пятно на потолке, которое отец так и не заклеил. Фотография на стене — день рождения Лизы, все вместе. Он подошёл, вгляделся в лица. Мать, Лиза, он сам. И мужчина рядом с ними — улыбающийся, счастливый, с тёплыми глазами. Артур знал, что это отец. Знал головой. Но лицо было чужим.

Он сел на кровать, уронил руки на колени. Рюкзак сполз на пол. Где-то там, внутри, лежали три осколка кинжала. Один — тёплый. Тот, в который ушёл Маэстро. Он пульсировал, как сердце, — тихо, далеко, но ощутимо. Артур чувствовал это тепло сквозь ткань, и оно было единственным, что напоминало ему о том, что он всё ещё жив.

Время шло. Часы на стене тикали. Тик-так. Тик-так.

Он всё ещё не мог вспомнить.

Эмма зашла в дом следом и остановилась в прихожей в тот самый момент, когда Артур скрылся на лестнице. Марк всё ещё стоял у двери, глядя на ступеньки, по которым только что поднялся его сын. Его пальцы дрожали — не крупной дрожью, а мелкой, как у человека, которому только что сообщили дурную весть. Дверь за спиной Артура закрылась, и звук был глухим, как захлопывающаяся крышка.

— Что с ним? — спросил он. Голос был хриплым, будто он кричал и сорвал связки. — Что вы с ним сделали?

— Ничего, — сказала Эмма. — Мы никого ни с чем не делали. Мы его не трогали, Марк.

— Он посмотрел на меня, как на чужого. — Марк повернулся к ней. В его глазах стояли слёзы, но он не вытирал их, давая им стекать по щекам. — Он назвал меня «пап», но это было... это было не его слово. Он всегда звал меня «па», понимаешь? А тут «пап» — как в учебнике. Как будто он читал слово и не знал, как его произнести.

Эмма молчала. Что она могла сказать? Что Артур потерял лицо отца, потому что кинжал забрал его вместе с Маэстро? Что он заплатил эту цену, чтобы они все остались живы? Что он сам выбрал этот путь, но теперь не может его вспомнить?

— Он устал, — сказала она наконец. — Он многое пережил. Ему нужно время.

— Время? — Марк усмехнулся. Усмешка вышла горькой, как полынь. — Сколько времени ему нужно, чтобы узнать собственного отца? День? Год? Десять лет?

Эмма не ответила. Она прошла на кухню.

София сидела за столом, сжимая чашку с остывшим чаем. Увидев Эмму, подняла голову. Глаза красные, но лицо спокойное — то самое спокойствие, которое появляется, когда эмоции кончаются, и остаётся только пустота.

— Ты голодна? — спросила София. Голос ровный.

— Не очень.

— Я согрею суп.

Она встала, зажгла плиту, и её руки дрожали, когда она крутила ручку конфорки. Эмма заметила это, но ничего не сказала. Она села за стол, достала из кармана жетон Лиама и положила перед собой. Металл был тёплым от её ладони. «КРОСС. КРУГ». Она провела пальцем по гравировке — буквы были шершавыми, и она чувствовала их кончиками пальцев.

Макс вошёл с чёрного хода. Он не хотел проходить через прихожую — не хотел видеть лица родителей Артура. Он поднялся по лестнице, тихо ступая, и толкнул дверь комнаты без стука.

Артур сидел на кровати, глядя в стену. Рюкзак валялся на полу, раскрытый, и из него торчал край бинта.

— Ты как? — спросил Макс.

— Жив.

— Это не ответ.

— Другого нет.

Макс сел рядом на край кровати. Пружины скрипнули. Он посмотрел на свои руки — чистые, но он всё ещё чувствовал на них кровь. Рейчел. Тот момент, когда нож вошёл в её бедро. Звук. Тёплая влага на пальцах.

— Я всадил нож в человека, — сказал он. Голос был тихим, но твёрдым. — Я смотрел, как она истекает кровью, и мне было всё равно. Я хотел, чтобы ей было больно.

— Она предала нас, — сказал Артур, не поворачивая головы.

— Я знаю. Но это не оправдание.

— Это единственное оправдание, которое у нас есть.

Макс замолчал. Они сидели рядом, плечом к плечу. За окном начинало темнеть, и дождь снова зарядил — мелкий, противный, октябрьский. Капли стекали по стеклу, искажая очертания дома напротив.

— Я не помню лица отца, — сказал Артур. — Вообще. Ни черты. Ни улыбки. Ни цвета глаз. Я смотрел на него в прихожей и не узнал.

— Он выглядит как ты, — сказал Макс. — Те же глаза. Те же скулы. Та же упрямая линия рта.

— Я знаю. Но я не вижу этого. Я смотрю на него и вижу контур. Пустоту. Как будто кто-то вырезал дыру и забыл её заклеить.

Макс хотел сказать что-то ободряющее, но не нашёл слов. Он просто положил руку Артуру на плечо и сжал. Крепко, до боли.

— Мы найдём способ, — сказал он. — Вернуть твои воспоминания.

— А если нет?

— Тогда ты создашь новые.

Артур повернул голову. В его стеклянных глазах что-то мелькнуло — может, искра. Может, просто отражение дождя на стекле.

— Спасибо, — сказал он.

— Не за что.

Они сидели и смотрели в окно, где серое небо медленно темнело.

Где-то в Чикаго, в больничной палате, Лиза открыла глаза. Правая рука не слушалась — тяжёлая, чужая, в гипсе, который давил и мешал. Но левая была свободна. Она пошевелила пальцами. Сжала их в кулак. Разжала. Боль пришла не сразу — сначала онемение, потом тупая пульсация в локте. Она закусила губу, но не заплакала.

На тумбочке лежал блокнот — старый, с обтрёпанными уголками. И карандаш. Кто-то положил их сюда. Может, Саша. Может, Клэр. Она потянулась левой рукой. Пальцы дрожали, были непослушными. Она взяла карандаш — неуклюже, как ребёнок, который впервые держит ложку. Подтянула блокнот. Попыталась провести линию. Кривая. Слабая. Едва заметная. Но линия.

— Я нарисую, — прошептала она. — Левой. Круги. Для всех.

Карандаш скрипнул по бумаге. Линия пошла ровнее. Она рисовала. Медленно. Криво. Но рисовала.

И за окном, над Чикаго, занимался серый рассвет.

В Брукфилде, на крыше дома Волкеров, стояла Эмма. Она выбралась туда через час после того, как все разошлись по комнатам, — ей нужно было подышать воздухом, который не пахнет супом и тревогой. Дождь кончился, но ветер остался — сырой, пробирающий до костей. Она стояла у парапета и смотрела на холм, где темнел силуэт особняка «Генезис». Сзади скрипнула дверь. Шаги. Она узнала их.

Лиам встал рядом. Он был без куртки, в одной футболке, и холод, кажется, его не беспокоил.

— Ты опять на крыше, — сказал он.

— Это моё место.

— Я знаю. Я принёс чай.

Он протянул ей кружку. Чай был горячим, сладким — три ложки сахара, как она любила. Эмма взяла кружку обеими руками и сделала глоток. Тепло разлилось по груди.

— Как он? — спросил Лиам.

— Плохо. Он не узнал отца.

— Совсем?

— Совсем. Лицо исчезло.

Лиам помолчал. Потом сказал:

— Я не знаю, что тебе ответить. Я не знаю, можно ли это исправить. Но я знаю, что ты будешь рядом с ним. И я буду рядом с тобой.

Эмма повернулась к нему. Его лицо было в тени, но она видела его глаза — карие, тёплые, с золотинками. И жетон на шее, тот самый, который он дал ей, а она вернула. Теперь он снова был на нём.

— Ты не жалеешь? — спросила она.

— О чём?

— О том, что ввязался в это. В нас. В войну. В Лондон.

— Я жалею, что не ввязался раньше.

Она не нашлась, что ответить. Просто стояла рядом, прижимаясь плечом к его плечу, и смотрела на особняк на холме. Там, внутри, сидел Джек — якорь, который держал Кроули. И где-то под Лондоном спал Спящий. И Кейн — не то предатель, не то узник — ждал их.

Война только начиналась.

Эмма допила чай, поставила кружку на парапет и сжала жетон на груди — свой собственный, с гравировкой «СВОН». Металл был холодным, но внутри, под рёбрами, что-то теплело.

— Мы готовы? — спросила она.

— Нет, — сказал Лиам. — Но мы идём.

Дождь снова зарядил. Они спустились с крыши и закрыли за собой дверь.

Дом за спиной молчал. Артур поднялся наверх и не выходил. Макс зашёл к ним, потом спустился, бледный, с побелевшими губами, и сказал только: «Он не помнит его лица. Совсем». Эмма не спросила — чьего. Она и так знала. Марк сидел на кухне, пил остывший кофе и смотрел в одну точку. София гремела кастрюлями, делая вид, что готовит ужин, но руки у неё дрожали, и она то и дело замирала, прижимая ладонь ко рту. Дженни с Изабель ушли в комнату Лизы, чтобы не мешать.

— Эмма.

Она обернулась. Лиам стоял в дверях, прислонившись к косяку. Лицо усталое, под глазами тени, но он улыбался — той самой дурацкой улыбкой, которая сперва раздражала, а потом стала привычной. Почти родной.

— Я думал, ты сбежала, — сказал он.

— Бежать некуда. Везде дождь.

Он вышел на крыльцо, встал рядом. От него пахло табаком и дымом — курил в машине, пока ждал. Эмма знала: он пытается бросить. У неё когда-то тоже не получалось.

— Нужно поговорить, — сказал Лиам.

— Слушаю.

Он помолчал. Потом достал из кармана сложенный лист — приказ, в пластиковой обложке, с печатью «Круга».

— Получил сегодня утром. Пока вы ехали.

Эмма взяла лист, пробежала глазами. Официальный язык, сухие формулировки. «Агенту Кросс... срочное предписание... убыть в распоряжение лондонского отделения...» Она не дочитала.

— Когда? — спросила она. Голос ровный. Слишком ровный.

— Завтра. Вечером. Рейс из Нью-Йорка.

Она вернула бумагу. Пальцы не дрожали — она не позволяла им дрожать.

— Поздравляю. Тебя повысили.

— Эмма...

— Не надо. — Она отвернулась к улице. — Ты солдат. Солдаты выполняют приказы. Я понимаю.

— Это не повышение. Это ссылка. — Голос Лиама стал тише. — Такер сказал, что меня убирают из твоей команды. Считают, что я слишком близок к делу. Теряю объективность.

— Теряешь объективность? — Она резко повернулась, в глазах блеснуло что-то острое, не слеза — злость. — Ты просто делал свою работу. Помогал нам.

— Я влюбился в тебя. — Он произнёс это просто, как констатируют факт. — Это не входит в должностную инструкцию.

Эмма замерла.

Он не отвёл взгляда. Карие глаза — тёплые, живые — смотрели без игры. Как будто он сказал «дождь идёт» или «завтра будет холодно».

— Ты не можешь в меня влюбиться, — выговорила она наконец. Голос дрогнул — впервые за весь разговор.

— Почему?

— Потому что я сломана. Потому что всё, к чему я прикасаюсь, разваливается. Потому что...

— Потому что ты носишь красную нитку, как и я. — Он перебил мягко, но твёрдо. — Потому что ты боишься потерять тех, кого любишь. Потому что ты уже потеряла Джека, и Артура, и Лизу — не физически, но частично, и это убивает тебя изнутри. — Он шагнул ближе. — Я всё это знаю. И всё равно здесь.

— Тогда ты дурак.

— Уже говорил. Знаю.

Она хотела ответить резко, колко — оттолкнуть, защититься. Но слова застряли в горле. Потому что он был прав. И она тоже боялась. Не за себя — за него. Что уедет и не вернётся. Что красная нитка, связавшая их, оборвётся.

— Сколько времени? — спросила она.

— Что?

— Сколько у нас времени? До твоего отъезда.

Он глянул на часы — старые, армейские, с потёртым ремешком.

— Около суток. Если не считать дорогу до аэропорта.

— Много. — Эмма сглотнула. — И мало.

Она не знала, что делать с этим временем. Она вообще не умела прощаться — привыкла, что люди исчезают внезапно, оставляя после себя только пустоту и запах. Джека, отца, мать... всех, кто был ей дорог.

— Давай не будем прощаться, — сказал Лиам, будто прочитав её мысли. — Давай просто... до завтра.

— До завтра.

Он улыбнулся — слабо, уголком губ. Потом протянул руку и сжал её пальцы. Ладонь была тёплой, шершавой, с мозолями на подушечках. Эмма сжала в ответ и не отпускала.

Дождь всё шёл. Наверху, в комнате Артура, было тихо. Где-то в Чикаго Лиза спала в больничной палате, и ей снились круги. А здесь, на крыльце, стояли двое, которые не знали, что будет завтра.

— Расскажи мне о Лондоне, — попросила Эмма.

— Там холодно. Влажно. И люди улыбаются, даже когда хотят тебя убить.

— Как у нас.

— Как везде. — Он чуть пожал плечами. — Монстры не знают границ.

Они замолчали. Ветер принёс запах мокрых листьев и далёкий собачий лай. Где-то хлопнула дверь — кто-то вышел из дома. Эмма не обернулась.

Это был Макс. Он постоял секунду в дверях, глядя на них, но ничего не сказал. Только кивнул и ушёл обратно.

— Хороший парень, — заметил Лиам. — Нервный, но хороший.

— Они все хорошие. Поэтому всё ещё здесь.

— И ты тоже.

— И я.

Она вдруг поняла, что не хочет, чтобы этот вечер кончался. Не хочет, чтобы наступало завтра. Не хочет, чтобы Лиам уезжал. Но время не остановить. Такера не переубедить. Поехать с ним нельзя — её место здесь, с командой.

— Ты вернёшься? — спросила она.

— Не знаю. Но постараюсь.

— Обещай.

— Я не даю обещаний, которые не могу сдержать.

— Тогда не уезжай.

Он посмотрел на неё. В его глазах была боль — не оттого, что она просила невозможного, а оттого, что он не мог ей этого дать.

— Если я останусь, меня уберут. Не из команды — из «Круга». Тогда я не смогу помочь. Не смогу защитить тебя.

— Я сама себя защищаю.

— Знаю. Поэтому и еду. Чтобы вернуться сильнее.

Она не нашлась, что ответить. Только сжала его пальцы крепче и подняла глаза к серому небу.

— Иди в дом, — сказал Лиам. — Замёрзнешь.

— Не замёрзну.

— Эмма.

— Я сказала, не замёрзну.

Он вздохнул, снял куртку и накинул ей на плечи. Тёплую, пахнущую дымом и кожей. Эмма не стала отказываться.

— Спасибо.

— Не за что.

Они стояли на крыльце, пока дождь не стих. А когда небо прояснилось и из-за туч выглянула луна, Лиам мягко потянул её к двери.

— Завтра будет долгий день. Тебе нужно выспаться.

— Не высплюсь.

— Тогда хотя бы притворись.

Она дала увести себя в дом. В прихожей было тепло, пахло пирогом — София испекла, чтобы чем-то занять руки. Эмма сняла мокрые кеды, поставила их к батарее и прошла в гостиную.

Артур спустился.

Он стоял в дверях, босиком, в футболке и домашних штанах, и смотрел на неё. Глаза — зелёные, когда-то живые — теперь были пустыми.

— Ты в порядке? — спросила Эмма.

— Нет. — Он помолчал. — Но я встал. Это уже что-то.

Он прошёл на кухню, сел за стол. София поставила перед ним тарелку супа. Он не ел — просто смотрел на пар. Эмма села напротив.

— Лиам уезжает завтра.

— Знаю. Он говорил с Максом.

— Ты не против?

— Против чего?

— Что мы остаёмся без него.

Артур поднял на неё глаза. В них мелькнуло что-то — может, ирония. Может, горечь.

— Мы всегда были без него, Эмма. Он появился, когда понадобилась помощь. Помог. Теперь уходит. Это нормально.

— Нормально. — Она подалась вперёд. — Всё нормально. Артур, посмотри на себя. Ты не помнишь лица отца. Лиза в больнице со сломанной рукой. Макс всадил нож в человека и теперь не может смотреть на свои руки. Дженни истекала кровью. И ты говоришь — нормально?

— Нет. — Он мотнул головой. — Не нормально. Но мы живы. Значит, будем дальше.

— Дальше — куда?

— Лондон. Кейн. Спящий. — Он перечислил это так же ровно, как список покупок. — У нас есть осколки кинжала. Кровь Дженни. Лиза научится рисовать левой. И Элиас ждёт в Лондоне.

— А если не получится?

— Получится.

Он сказал это с такой уверенностью, что Эмма на секунду поверила. А потом заглянула ему в глаза — и поняла: он сам не верит. Просто не может позволить себе сомневаться. Потому что если сломается он — сломаются все.

— Ты хороший лидер, — сказала она.

— Нет. — Артур встал, убрал тарелку в раковину. — Я просто тот, кто остался.

Он пошёл к лестнице, на ступеньке задержался, не оборачиваясь.

— Эмма.

— М?

— Береги его. Лиама. У нас и так мало хороших людей.

— Постараюсь.

Он ушёл. Эмма осталась на кухне, глядя на остывший суп. София тихо плакала у плиты, вытирая слёзы краем фартука. Марк сидел в кресле и смотрел в одну точку — как Артур, только что.

«Они похожи, — подумала Эмма. — Одинаково сломаны. Только один знает почему, а другой нет».

Ночь опустилась на Брукфилд. Эмма лежала на диване в гостиной, укрывшись пледом, и смотрела в потолок. В доме было тихо — только часы на кухне тикали, да где-то наверху скрипела половица. Артур не спал. Дженни не спала. Макс, кажется, задремал в кресле, но его руки всё ещё сжимали подлокотники, как будто он боялся упасть во сне.

Лиам спал на полу в комнате Лизы — на надувном матрасе, который София достала из кладовки. Эмма слышала его дыхание через стену — ровное, спокойное. Как у человека, который умеет отключаться, когда нужно.

Она не умела.

Встала, натянула джинсы, накинула куртку. Кеды нашла в темноте, зашнуровала наспех. Вышла в коридор, прошла мимо двери Лиама, замерла на секунду. Не постучала.

Поднялась на второй этаж. Лестница скрипела — третья снизу застонала, как раненый зверь. Эмма знала этот скрип. Она знала все скрипы в этом доме. Слишком много времени она провела здесь, спасаясь от монстров, которые жили не под кроватью, а в особняке на холме.

Дверь на чердак была открыта.

Она поднялась по узкой лестнице, толкнула тяжёлую створку и вышла на крышу.

Холодный ветер ударил в лицо, растрепал волосы. Небо было чистым — луна висела низко, жёлтая, как старый цирковой билет. Звёзды горели ярко, но не грели. Они были далёкими, чужими, равнодушными.

Внизу, на улице, горел одинокий фонарь. Его свет выхватывал из темноты мокрый асфальт и ствол старого клёна, на котором когда-то висел красный шарик.

Эмма подошла к краю крыши, оперлась на ржавое ограждение. Ветер дул с запада, принося запах дождя и сырой земли. Где-то вдалеке, на холме, чернел силуэт особняка «Генезис». Его окна были тёмными. Серый свет, который горел там раньше, погас. Или его не было видно отсюда.

Она сжала жетон в кармане — нагретый её пальцами, живой. «КРОСС. КРУГ». Буквы, которые она могла прочитать с закрытыми глазами.

— Я знал, что ты здесь.

Она не обернулась. Узнала шаги — мягкие, почти бесшумные. Лиам вышел на крышу, остановился в двух шагах.

— Ты не спишь, — сказала Эмма.

— Я услышал, как ты встала. — Он подошёл ближе, встал рядом, опершись на ограждение. — Ты всегда встаёшь, когда не можешь спать?

— Всегда, когда думаю.

— О чём?

Она помолчала. Ветер трепал её волосы, и она не убирала их с лица.

— О завтрашнем дне, — сказала она наконец. — О послезавтрашнем. О Лондоне. О Кейне. О Спящем. О том, что Лиза не сможет рисовать правой рукой. О том, что Артур не помнит лица отца. О том, что Макс... — она запнулась. — Макс всадил нож в человека и ему понравилось.

— А ты? — спросил Лиам. — О чём ты думашь, когда не думаешь о них?

— О тебе.

Слово вырвалось раньше, чем она успела его остановить. Эмма замерла, сжала жетон сильнее. Лиам молчал.

— Извини, — сказала она. — Не нужно было...

— Нужно, — перебил он. — Всё, что ты говоришь, нужно. Даже если ты потом жалеешь.

Она повернулась к нему. Его лицо было в тени, но луна подсвечивала контур — скулы, подбородок, линию губ. Он смотрел на неё спокойно, без жалости, без попыток утешить.

— Я боюсь, — сказала Эмма.

— Чего?

— Что ты уедешь и не вернёшься. Что я останусь одна. Что красная нитка, которую ты завязал на моём запястье, оборвётся, и я даже не почувствую.

— Она не оборвётся.

— Откуда ты знаешь?

— Потому что я не позволю.

Она хотела сказать что-то резкое, циничное — привычное оружие, которым она отгораживалась от мира. Но слова не пришли. Вместо них пришло другое — ком в горле, жжение в глазах, дрожь в пальцах.

— Ты не можешь этого обещать, — прошептала она.

— Могу. — Он шагнул ближе. — Я не обещаю, что вернусь. Я не знаю, что будет в Лондоне. Но я обещаю, что нитка не оборвётся. Потому что она — не магия. Она — наша память. Пока мы помним друг друга, она держится.

— А если я забуду?

— Ты не забудешь. Ты не умеешь забывать. Ты помнишь всё — каждую боль, каждую потерю, каждую ошибку. Ты помнишь даже то, что хочешь забыть. Поэтому ты не забудешь меня.

Эмма смотрела на него и чувствовала, как внутри что-то ломается. Не кость — барьер. Который она строила годами, который помогал ей не чувствовать, не плакать, не надеяться. Он трескался, как кинжал Артура, и из трещин вырывалось то, что она прятала.

— Я не хочу, чтобы ты уезжал, — сказала она.

Голос её дрогнул, и она ненавидела себя за эту дрожь. Но не могла остановиться.

— Ты не понимаешь. Я не хочу, чтобы ты уезжал, потому что... — она запнулась, сглотнула. — Потому что если ты уедешь, я останусь с ними. С Артуром, который потерял лицо отца. С Максом, который боится самого себя. С Дженни, которая истекала кровью на сцене. С Лизой, которая больше никогда не будет рисовать правой рукой. Я останусь с этой болью, и ты не сможешь её разделить.

— Разделю, — сказал Лиам. — Даже если буду за океаном.

— Как?

— Так же, как ты сейчас делишь со мной свою.

Она не выдержала.

Эмма ударила его кулаком в грудь. Не сильно — скорее отчаянно, как бьют по двери, которую не могут открыть. Лиам не отступил.

— Ты не понимаешь! — закричала она. — Ты не понимаешь, что я чувствую! Ты уезжаешь, а я остаюсь, и я не знаю, увижу ли тебя снова!

Она ударила ещё раз. Потом ещё. Кулаки впивались в его грудь, и ей было всё равно, больно ему или нет. Она хотела, чтобы ему было больно. Чтобы он почувствовал хотя бы часть того, что чувствовала она.

— Ты не можешь уезжать! — её голос сорвался на крик, а потом на всхлип. — Ты не можешь!

Слёзы хлынули из её глаз — горячие, злые, неконтролируемые. Она не плакала так давно, что забыла, каково это. Слёзы текли по щекам, смешиваясь с холодным ветром, и она не вытирала их. Пусть текут. Пусть всё выйдет наружу.

Лиам не защищался. Он стоял, опустив руки, и принимал её удары. Его лицо было спокойным — не равнодушным, а принимающим. Как будто он знал, что ей нужно это сделать. Как будто он ждал этого момента.

Когда её кулаки ослабли, когда удары превратились в беспомощные толчки, он перехватил её руки. Не сильно — мягко, но крепко. Сжал её запястья, прижал к своей груди.

— Всё, — тихо сказал он. — Всё, Эмма. Я здесь.

Она уткнулась лицом ему в плечо и разрыдалась. Громко, безудержно, как ребёнок, который потерял родителей в толпе и наконец нашёл. Он обнял её, прижал к себе, и она чувствовала тепло его тела, стук его сердца — ровный, спокойный, живой.

— Ты дурак, — прошептала она сквозь слёзы.

— Знаю.

— Ты не должен был влюбляться в меня.

— Не должен. Но влюбился.

— Ты пожалеешь.

— Уже жалею. — Он погладил её по голове, и этот жест был таким простым, таким человеческим, что у неё заныло в груди. — Но я всё равно рад.

Она подняла голову. Её лицо было мокрым, красным, опухшим. Она ненавидела себя за то, как выглядит, но не могла остановиться. Слёзы всё текли.

— Что нам делать? — спросила она.

— Сейчас? — он улыбнулся — слабо, уголком губ. — Сейчас мы просто постоим. А завтра... завтра разберёмся.

— А сегодня?

— Сегодня — танцуем.

— Что? — она не поняла.

Он не ответил. Просто положил её руки себе на плечи, обхватил её за талию и начал медленно покачиваться. Нелепо, неуклюже, без музыки. Только ветер свистел в проводах, и где-то внизу, из чьего-то окна, доносилось шипение сломанного радио — белый шум, который звучал почти как мелодия.

Эмма не умела танцевать. Она вообще не умела делать ничего такого — нежного, бессмысленного, красивого. Её жизнь была войной, выживанием, постоянным бегством. Но сейчас, на холодной крыше, под равнодушными звёздами, она позволила себе просто двигаться в такт его шагам.

Они кружились медленно, почти на месте. Лиам держал её так, будто она могла рассыпаться, и ему нужно было собрать её по кусочкам. Она вцепилась в его плечи, боясь отпустить. Боясь, что он исчезнет, как всё остальное.

— Я не умею танцевать, — прошептала она.

— Я тоже, — ответил он. — Но это не важно.

— А что важно?

— Что мы сейчас здесь. Вместе.

Они танцевали под шум сломанного радио, под свист ветра, под скрип ржавого ограждения. Это был самый странный танец в её жизни. И самый правильный.

Через десять минут — или через час, она не знала, — они остановились. Лиам всё ещё держал её за талию. Она всё ещё сжимала его плечи.

— Замёрзла? — спросил он.

— Нет.

— Врёшь.

— Вру.

Он снял с себя куртку — ту самую, серую, потёртую, пахнущую дымом и кожей, — и накинул ей на плечи. Эмма не стала отказываться. Закуталась, чувствуя, как тепло его тела возвращается к ней.

— Спасибо, — сказала она.

— Не за что.

Они снова замолчали. Луна поднялась выше, и её свет стал белее, холоднее. Где-то в городе пробили часы — два удара, глухих, далёких.

— Два часа ночи, — сказал Лиам. — Тебе нужно поспать.

— Не хочу.

— Знаю. Но нужно.

Он взял её за руку и повёл к выходу с крыши. Эмма шла за ним, не сопротивляясь. В дверях она остановилась, обернулась. Посмотрела на особняк на холме — чёрный силуэт на фоне светлеющего неба.

— Ты веришь, что мы победим? — спросила она.

— Верю, — сказал Лиам.

— Почему?

— Потому что вы не сдаётесь. Потому что у вас есть то, чего нет у них. — Он посмотрел на неё. — Вы любите друг друга. Это оружие, которое они не могут украсть.

Она хотела сказать, что это наивно. Что любовь не остановит Спящего. Что монстрам плевать на чувства. Но слова застряли в горле. Потому что, возможно, он был прав. Возможно, именно это и держало их на плаву — не кинжалы, не круги, не кровь Бруксов. А то, что они были вместе.

Они спустились вниз. В коридоре было темно и тихо. Лиам остановился у двери в комнату Лизы.

— Спокойной ночи, Эмма.

— Спокойной ночи, — ответила она.

Он открыл дверь, шагнул внутрь. На пороге обернулся.

— Эмма.

— М?

— Я люблю тебя. Не завтра. Не когда вернусь. Прямо сейчас. — Он сказал это просто, без пафоса, как будто это был самый обычный факт. — Я хотел, чтобы ты знала.

Она стояла в коридоре, сжимая в руке жетон, и смотрела на него. Слёз больше не было. Только пустота — но не та, ледяная, которая была раньше. Другая. Тёплая. Которая ждала, чтобы её заполнили.

— Я знаю, — сказала она. — Я тоже.

Она не сказала «я люблю тебя». Не могла. Не сейчас. Но он понял.

Лиам улыбнулся — в последний раз — и закрыл дверь.

Эмма осталась в коридоре. Она стояла, прижавшись спиной к стене, и слушала, как затихают его шаги. Потом повернулась и пошла в гостиную.

На диване уже спал Макс — по-настоящему, без дрожи, без сжатых кулаков. Дженни сидела в кресле, глядя в окно, и её лицо было спокойным.

— Всё хорошо? — спросила Дженни.

— Всё хорошо, — ответила Эмма.

Она легла на диван, укрылась пледом, сжала в кулаке жетон. За стеной, в комнате Лизы, кто-то тихо дышал. Наверху, в своей комнате, Артур, наверное, всё ещё не спал.

«Завтра, — подумала Эмма. — Завтра он уедет. А мы останемся. И будем ждать. И будем сражаться».

Она закрыла глаза.

Под веками — танец на крыше. Холодный ветер. И тёплые руки, которые держали её, не давая упасть.

Она уснула под утро. И ей ничего не приснилось. Только белый шум сломанного радио, который звучал почти как колыбельная.