Глава 10. Акт второй: обнаженная натура
День показа начался с того, что я не узнал Тьерри.
Он стоял посреди студии в чёрных брюках и белой рубашке — простой, чистой, без единого пятнышка краски. Волосы были зачёсаны назад, открывая высокий лоб и острые скулы. Он выглядел как модель с обложки дорогого журнала — и совершенно не похож на того художника-бунтаря, к которому я привык.
— Ты смотришь, — заметил он.
— Я всегда смотрю.
— Сегодня особенно.
— Сегодня особенный день.
Он подошёл, поправил узел моего галстука — чёрный шёлк, идеальная форма. Его пальцы пахли мылом, а не краской. Впервые за месяц.
— Ты волнуешься? — спросил я.
— Ужасно, — признался он. — Но когда ты рядом, волнение становится... приятным.
— Как щекотка?
— Как адреналин перед прыжком с парашютом.
— Ты прыгал с парашютом?
— Нет. Но представляю, что это было бы похоже на это чувство.
Я взял его за руку.
— Пойдём, — сказал я. — Покажем миру твоё искусство.
Галерея «Риверсайд» находилась в старом складском здании на юге Лондона. Белые стены, высокие потолки, идеальный свет. К моменту нашего прихода там уже собралось около сотни человек — критики, коллекционеры, журналисты, просто любители прекрасного.
Тьерри нервничал.
Я чувствовал это по тому, как он сжимал мою руку — сильнее, чем обычно. По тому, как его дыхание стало поверхностным. По тому, как он время от времени проводил свободной рукой по волосам, хотя они и так лежали идеально.
— Всё будет хорошо, — прошептал я.
— А если нет?
— Будет. Я юрист. Я не даю непроверенных гарантий.
Он улыбнулся — напряжённо, но благодарно.
Первые полчаса прошли в режиме «высокой готовности». Тьерри общался с гостями, отвечал на вопросы, объяснял свои работы. Я стоял чуть поодаль, с бокалом воды в руке, и следил, чтобы никто не подливал ему шампанского — он был ещё слаб после болезни.
— Вы тот самый юрист? — ко мне подошла женщина лет сорока, с короткой стрижкой и пронзительными зелёными глазами. — Оливер Чепмен?
— Да, — я слегка наклонил голову. — А вы?
— Анна Рид, арт-критик из The Guardian. Я слышала, что вы — муза Тьерри.
— Я его юрист.
— Юристы не носят такие дорогие часы, — она кивнула на мой «Omega». — И не смотрят на своих клиентов с такой нежностью.
Я не нашёлся, что ответить.
Анна улыбнулась и отошла, оставив меня с неприятным чувством, что меня раскусили.
К середине вечера Тьерри осмелел. Он говорил громче, жестикулировал активнее, даже смеялся — тем самым смехом, от которого у меня внутри всё переворачивалось. Я смотрел на него и думал: «Боже, как же я его люблю».
Я думал это впервые.
Не «я знаю», не «я ещё не готов», а просто — «я люблю его».
Слова крутились на языке, просились наружу, но я не давал им выйти. Не здесь. Не сейчас. Слишком много людей. Слишком много шума. Слишком много риска.
— Оливер, — Тьерри подошёл ко мне, когда поток гостей на минуту иссяк. — Ты видел ту картину?
— Какую?
— Вон ту, — он кивнул на дальнюю стену.
Я посмотрел.
И замер.
Там висел мой портрет.
Тот самый, который он нарисовал в студии — с уставшими глазами, хрупкой шеей, неприкрытой болью. Я не знал, что он привёз его сюда. Не знал, что выставил на всеобщее обозрение.
— Тьерри, — сказал я. — Мы же договаривались. Это не для галереи.
— Я передумал.
— Ты не можешь просто так передумать.
— Я художник. Могу всё.
— Это моё лицо. Моя жизнь. Моя душа, которую ты выставил напоказ.
Тьерри посмотрел на меня — спокойно, без тени раскаяния.
— Твоя душа прекрасна, Оливер. Люди должны это видеть.
— Я не хочу, чтобы люди это видели.
— Почему?
— Потому что это моё. Только моё. И твоё. Не для продажи, не для критики, не для этих... — я обвёл рукой зал, — этих незнакомцев.
Тьерри взял меня за руку.
— Идём, — сказал он.
— Куда?
— Убирать картину.
Он повёл меня через зал, ловко лавируя между гостями. Подошёл к портрету, снял его со стены и поставил лицом к стене.
— Что вы делаете? — раздался голос владельца галереи. — Это же центральный экспонат!
— Теперь нет, — ответил Тьерри. — Эта картина не продаётся.
— Но мы договорились...
— Я передумал.
Он взял меня под руку и вывел из зала.
Мы стояли в коридоре, одни. Из-за двери доносился приглушённый гул голосов.
— Зачем ты это сделал? — спросил я.
— Потому что ты прав. Это наше. Не для посторонних глаз.
— Но это же твоё искусство.
— Моё искусство — это я. А это — мы. Это разные вещи.
Я смотрел на него — взлохмаченного после того, как провёл рукой по волосам, раскрасневшегося от волнения, счастливого и напуганного одновременно.
— Тьерри, — сказал я.
— М?
— Я люблю тебя.
Он замер.
Не дышал. Не моргал. Просто стоял и смотрел на меня расширенными глазами.
— Что ты сказал? — прошептал он.
— Я люблю тебя, — повторил я. — Любил с того самого дня, как ты шантажировал меня контрактом. Может быть, даже раньше. Может быть, всегда.
Тьерри открыл рот. Закрыл. Открыл снова.
— Ты врёшь? — спросил он.
— Впервые в жизни — нет.
Он рассмеялся — громко, счастливо, запрокинув голову. А потом обнял меня так крепко, что у меня захрустели рёбра.
— Я ждал этого, — сказал он в моё плечо. — Целую вечность.
— Ты ждал месяц.
— Для меня это вечность.
Мы стояли в коридоре, обнявшись, пока кто-то из гостей не открыл дверь и не кашлянул деликатно.
— Простите, — сказал незнакомец. — Туалет здесь?
— Здесь, — ответил Тьерри не оборачиваясь. — Но лучше поищите другой.
Когда незнакомец ушёл, мы рассмеялись — оба, одновременно, как будто между нами не было стен и контрактов и долгих недель молчания.
— Оливер, — сказал Тьерри.
— М?
— Я тоже тебя люблю. Но ты уже знаешь.
— Знаю. Но приятно слышать.
— Тогда слушай чаще, — он взял моё лицо в ладони. — Я люблю тебя. Люблю. Люблю. Люблю.
С каждым словом он целовал меня — в лоб, в щёки, в нос, в губы.
— Теперь ты мой, — сказал он.
— Я всегда был твоим.
— Просто боялся признаться.
— Просто не умел.
— А теперь?
— Теперь учусь.
Мы вернулись в зал, держась за руки. Не скрываясь. Не стесняясь. Не боясь.
Несколько голов повернулись в нашу сторону. Кто-то улыбнулся, кто-то поднял бровь, кто-то сделал вид, что не заметил. Мне было всё равно.
Я шёл рядом с Тьерри, держал его за руку и впервые в жизни чувствовал, что я — дома.
Вечер закончился успехом.
Тьерри продал три картины — кроме портрета, который он тут же забрал себе. Критики писали заметки в телефонах, владельцы галерей обменивались визитками, шампанское лилось рекой.
Я стоял у стены, пил минеральную воду и наблюдал.
— Оливер, — ко мне подошла Анна Рид из The Guardian. — Ваш художник — гений.
— Он не мой, — сказал я. — Он сам по себе.
— А вы скромничаете. Я видела, как вы смотрели на него. И как он смотрел на вас.
— Мы просто коллеги.
— Врёте, — она улыбнулась. — Но это не моё дело. Скажите лучше: портрет, который он убрал — это вы?
— Не знаю, — солгал я.
— Знаете. И я знаю. Но не буду писать об этом. Некоторые вещи должны оставаться личными.
Она ушла.
А я остался стоять у стены, думая о том, что даже незнакомые люди видят то, что я так долго прятал.
Тьерри подошёл ко мне, когда гости начали расходиться.
— Устал? — спросил он.
— Ужасно.
— Поехали домой.
— Ты сказал «домой».
— Я всегда говорю «домой», когда говорю о студии. С тех пор, как ты там появился.
Мы вышли на улицу. Ночь была холодной, но ясной — на небе виднелись звёзды, которых обычно не разглядеть сквозь лондонский смог.
— Спасибо, — сказал Тьерри.
— За что?
— За то, что сказал. За то, что пришёл. За то, что остался.
— Я никуда не ухожу.
— Ты обещал?
— Я не даю обещаний, которые не могу сдержать.
— А это можешь?
— Могу, — я взял его за руку. — Я останусь. Навсегда.
Тьерри улыбнулся.
— Я люблю тебя, Оливер Чепмен.
— Я люблю тебя, Тьерри Лоран.
Впервые я сказал это не с трудом. Не через силу. А легко, как дышал.
Потому что это была правда.
Самая простая и самая сложная правда в моей жизни.