Глава 9. Свидетель под присягой страсти
Пятая неделя началась с того, что я проснулся в студии один.
Это было странное чувство — пустота рядом, холод на месте тела, которое обычно согревало меня. Я сел на кровати, протёр глаза, надел очки. Тьерри нигде не было.
— Тьерри? — позвал я.
Тишина.
Я встал, натянул джинсы — мои, которые теперь лежали в его шкафу — и вышел в студию.
Он стоял у окна.
Курил. Смотрел на улицу. На его плечах была только тонкая футболка, хотя утро было холодным.
— Ты не спишь? — спросил я.
— Не могу.
— Который час?
— Шесть утра.
— Ты встал в шесть, чтобы курить?
— Я не ложился.
Я подошёл ближе, встал рядом, забрал у него сигарету и затушил в пепельнице.
— Что случилось? — спросил я.
— Я думал.
— О чём?
— О тебе. О нас. О том, что будет после показа.
— Я уже говорил: я останусь.
— Слова — это просто слова, Оливер. Я художник. Мне нужно видеть. Чувствовать. Знать.
Он повернулся ко мне. Под глазами залегли тени — он действительно не спал всю ночь.
— Я боюсь, — сказал он.
— Чего?
— Что ты проснёшься однажды и поймёшь, что это была ошибка. Что я — ошибка. Что вся эта грязная, хаотичная, неправильная жизнь не для тебя.
— Ты не ошибка.
— Откуда ты знаешь?
— Потому что я никогда не чувствовал себя таким правильным, как с тобой.
Тьерри долго смотрел на меня. Потом улыбнулся — той улыбкой, которая касалась глаз, но была грустной.
— Ты становишься романтиком, Чепмен, — сказал он.
— Это твоё влияние.
— Плохое?
— Лучшее, что было в моей жизни.
Он обнял меня — крепко, почти до боли. Я обнял в ответ и почувствовал, как дрожит его тело.
— Всё будет хорошо, — сказал я.
— Откуда ты знаешь?
— Я юрист. Я всегда знаю, чем заканчиваются дела.
— А это не дело. Это жизнь.
— Тогда я не знаю, — признал я. — Но я останусь, чтобы узнать.
Мы стояли у окна, глядя на серый лондонский рассвет, и я впервые не чувствовал холода.
---
В тот же день пришло ещё одно письмо из галереи.
Технические проблемы решили. Показ состоится через десять дней. Тьерри нужно было сдать три больших холста и серию эскизов.
— Я не успеваю, — сказал он, прочитав письмо.
— Успеваешь.
— Я не могу работать под давлением.
— Ты работаешь под давлением всю свою жизнь.
— Это другое. Раньше я давил только на себя. Сейчас — на нас.
— Почему на нас?
— Потому что если я провалю показ, ты тоже будешь выглядеть плохо. Твоя фирма, твои партнёры, твоя мать...
— Плевать на них.
— А мне не плевать на тебя.
Он сел на диван, закрыл лицо руками. Я сел рядом, убрал его руки, заставил посмотреть на меня.
— Ты справишься, — сказал я. — Ты талантливый. Ты работаешь как дьявол. И ты не один.
— Ты будешь рядом?
— На каждой минуте.
— Обещаешь?
— Обещаю.
Он выдохнул — глубоко, с облегчением — и поцеловал меня.
— Тогда работаем, — сказал он.
Мы работали следующие три дня как одержимые.
Тьерри писал — много, яростно, почти без перерывов. Я сидел рядом, правил документы, отвечал на письма, варил кофе, кормил его с ложечки, когда он забывал поесть.
— Ты мой ангел-хранитель, — сказал он однажды вечером, принимая из моих рук тарелку с пастой.
— Я твой юрист.
— Юристы не кормят своих клиентов с ложечки.
— Этот юрист кормит.
Он рассмеялся — устало, но искренне — и поцеловал меня в щёку.
— Люблю тебя, — сказал он.
— Я знаю, — ответил я.
— Ты всё ещё не готов сказать это в ответ?
— Нет.
— Я подожду.
Каждый раз, когда он говорил эти слова, я чувствовал укол в груди. Не боли — скорее, предвкушения. Как будто внутри меня росло что-то большое, тёплое, настоящее, и оно просилось наружу.
Но я не давал ему выйти.
Потому что боялся.
Боялся, что если скажу «я люблю тебя», то стану уязвимым. Что он получит надо мной власть, которую никто не имел прежде. Что я потеряю контроль, который выстраивал годами.
Но глядя на него — уставшего, перепачканного краской, счастливого — я понимал, что контроль уже потерян.
Давно.
С того самого дня, как я вошёл в эту студию.
---
На восьмой день перед показом случилось то, чего я не ожидал.
Тьерри уничтожил одну из картин.
Я вернулся из офиса — забегал на пару часов подписать важные бумаги — и застал его в студии с ножом в руке. Холст был разрезан от края до края, краска размазана по полу, по стенам, по его лицу.
— Что ты наделал? — спросил я.
— Это была дрянь, — ответил он спокойно. — Я не мог её оставить.
— Ты работал над ней две недели.
— И зря. Она не стоила моего времени.
— Тьерри...
— Не надо, Оливер, — он отбросил нож, сел на пол. — Не читай мне лекции о том, что я должен делать. Это моё искусство. Я имею право его уничтожать.
Я сел рядом.
Краска была везде — на полу, на моих брюках, на его руках. Студия воняла скипидаром и усталостью.
— Я не буду читать лекции, — сказал я. — Я просто хочу понять.
— Что именно?
— Почему ты решил, что это дрянь?
— Потому что она была фальшивой. Я пытался изобразить счастье, но не верил в него сам.
— Ты не веришь в счастье?
— Я не верю, что оно может длиться вечно.
Я взял его за руку — грязную, с чёрной краской под ногтями.
— Оно и не может, — сказал я. — Ничто не длится вечно. Но это не значит, что не стоит пробовать.
— А ты пробуешь?
— Я пробую. Каждый день. С тобой.
Тьерри посмотрел на меня — долго, изучающе, как смотрел на холсты перед тем, как начать новую картину.
— Ты изменился, — сказал он.
— Ты уже говорил.
— Я скажу ещё раз. Ты изменился, Оливер. Ты стал мягче. Ты стал чаще улыбаться. Ты перестал смотреть на часы каждые пять минут.
— Я смотрю на тебя.
— Это ещё лучше.
Он поцеловал меня — прямо на полу, среди осколков уничтоженной картины, в запахе краски и скипидара.
— Ты поможешь мне написать новую? — спросил он.
— Я не умею рисовать.
— Ты умеешь быть рядом.
— Это я могу.
Мы проработали всю ночь.
Тьерри взял новый холст — чистый, белый, пугающий своей пустотой. И начал с нуля.
Я стоял рядом, держал палитру, подавал кисти. Не мешал. Не советовал. Просто был.
К утру картина была готова.
Она не была похожа на те, что он уничтожил. В ней не было алой агонии или чёрной пустоты. Она была светлой — золотистой, тёплой, с проблесками белого и розового.
— Что это? — спросил я.
— Рассвет, — ответил Тьерри. — Наш рассвет.
Я смотрел на холст и чувствовал, как внутри поднимается что-то огромное. Что-то, что я пытался сдерживать неделями. Что-то, что просилось наружу.
— Тьерри, — сказал я.
— М?
Я открыл рот.
И закрыл.
Не сейчас.
Ещё не сейчас.
— Спасибо, — сказал я вместо трёх других слов.
— За что?
— За то, что ты есть.
Он улыбнулся — светло, устало, счастливо — и уронил голову мне на плечо.
— Я люблю тебя, Оливер, — прошептал он.
— Я знаю, — ответил я.
Но в этот раз я сказал это иначе.
Не как констатацию факта.
Как обещание.
---
За три дня до показа Тьерри заболел.
Это началось с кашля — сухого, надрывного, который он пытался заглушить сигаретами и кофе. Потом поднялась температура. Потом он перестал вставать с кровати.
— Я вызову врача, — сказал я.
— Не надо.
— Ты болеешь. У тебя показ через три дня.
— Я справлюсь.
— Ты не справляешься. Ты даже не можешь держать кисть.
Это была правда. Его пальцы дрожали так сильно, что он не мог провести ровную линию. Он злился, отбрасывал кисти, проклинал себя, иногда плакал от бессилия.
Я не знал, что делать.
Я умел составлять контракты, вести переговоры, выигрывать дела. Но я не умел лечить. Не умел утешать. Не умел говорить те слова, которые могли бы его успокоить.
Вместо этого я делал то, что умел.
Я сидел рядом.
Держал за руку.
Говорил: «Всё будет хорошо», даже когда сам не верил.
В ночь перед показом температура спала.
Тьерри проснулся — мокрый, слабый, но живой. Он посмотрел на меня, улыбнулся.
— Ты не спал всю ночь? — спросил он.
— Нет.
— Ты боялся за меня?
— Боялся.
— Ты можешь сказать это вслух? Что ты боялся меня потерять?
Я сжал его руку.
— Я боюсь тебя потерять, — сказал я. — Каждый день. Каждую минуту. С того самого момента, как ты сказал «ты не в моём вкусе».
— Я соврал, — прошептал Тьерри. — Ты в моём вкусе. С первого взгляда.
— Я знаю.
— Почему ты не сказал?
— Потому что я трус. Но больше не буду.
Я наклонился и поцеловал его — в лоб, в щёки, в губы.
— Выздоравливай, — сказал я. — Завтра твой день.
— Наш день, — поправил он.
Я улыбнулся.
— Наш, — согласился я.