2 глава
Самуэль
С тех пор как я переехал в особняк своего непутёвого папаши, моя жизнь полностью изменилась. Я жил в достатке, в богатстве - в мире, где всё было под рукой, где не нужно было думать о завтрашнем дне. По утрам мне подавали завтрак на фарфоровой тарелке с золотой каймой, чай наливали в чашку тончайшего китайского фарфора, а столовые приборы блестели так, что в них можно было увидеть своё отражение. Я спал на перинах, которые, казалось, обладали собственной гравитацией - настолько они были мягкими и пышными. В гардеробе висели костюмы из тончайшей шерсти, рубашки с манжетами, украшенными ручной вышивкой, сапоги, сшитые на заказ лучшим мастером города, - всё идеально подогнано, безупречно.
Но я бы с радостью променял всё это на маму и Тейю. На нашу лачужку с протекающей крышей, на запах травяного чая, который мама заваривала, когда мне было грустно, на смех Тейи, звонкий, как ручей в горах, на её тёплые руки, которые всегда находили способ меня утешить.
С самого детства - можно сказать, и до него - моя жизнь была обречена на провал. Моя мать забеременела мной от любовника своей матери, моей бабушки. Это была история, пропитанная стыдом и тайной, которую все старательно прятали за вежливыми улыбками и натянутыми приветствиями. В воздухе всегда витало напряжение - бабушка смотрела на маму с презрением, мама на бабушку - со страхом и обидой, а я, ещё не родившийся, уже был виновен в их конфликте.
Мать вышла замуж за моего приёмного отца - старого мухомора с трясущимися руками и взглядом, полным презрения ко всему живому. Он никогда не любил ни маму, ни меня. Его дом был похож на музей: холодный, строгий, с портретами предков на стенах, которые смотрели на меня с неодобрением. Когда я подрос, отец начал что‑то подозревать и в конце концов узнал, что я не его родной сын. С этого момента дом превратился в тюрьму. Он избивал нас обоих - меня за то, что я «не его кровь», маму за то, что «нагуляла ублюдка». Его кулаки были тяжёлыми, а слова - ещё тяжелее. Потом он ушёл, оставив нас без гроша в кармане, без крыши над головой, без надежды.
Я начал работать с тринадцати лет. Сначала помощником конюха - чистил стойла, таскал вёдра с водой, вычёсывал лошадей, пока руки не покрывались мозолями. Запах навоза и сена въелся в кожу, а спина болела так, будто её прострелили. Потом наливал медовуху в тавернах, протирал столы, мыл посуду до кровавых трещин на пальцах - хоть как‑то пытаясь накопить на лекарства маме.
Она заболела и много лет была прикована к постели, её кашель разносился по нашей лачуге, покрытой мхом и плесенью, как похоронный звон. Стены прогнили, крыша текла, зимой холод пробирал до костей, а летом в щели лезли насекомые.
Я надеялся на чудо, надеялся, что мама будет здорова. Молился перед сном. Но небеса меня не услышали...
В тот день был непрерывный дождь, холод и слякоть. Капли стучали по крыше лачуги, как будто отсчитывали последние минуты. Ветер выл за стенами, а в комнате было так холодно, что дыхание вырывалось белыми облачками. Я стоял на коленях у постели мамы, сжимая её ладонь в своих руках - она стала такой тонкой, что, казалось, вот‑вот сломается.
Её била крупная дрожь, на лбу была испарина, у неё была лихорадка. Она без конца кашляла - хрипло, надрывно, будто пыталась вытолкнуть из себя саму смерть. Каждый приступ сотрясал её тело, заставляя морщиться от боли. Её кожа была ужасно бледной, почти прозрачной, сквозь неё проступали синие вены. Мама сильно исхудала и была похожа на саму смерть - её некогда пышные волосы теперь безжизненно рассыпались по подушке, а глаза, когда‑то сияющие, потускнели и ввалились.
Я держал её за руку перед её смертью и держался, чтобы не заплакать. Как говорил мне мой приёмный отец: «Мужчины не плачут. Мужчины не должны чувствовать горечь. Они должны быть как сталь, бесчувственными».
Но внутри меня всё разрывалось на части. Каждый её вздох, каждый кашель отзывался острой болью в груди. Я чувствовал, как что‑то внутри меня ломается, рушится, оставляя после себя лишь пустоту.
Мама посмотрела на меня затуманенным мутным взглядом. Её губы дрогнули в слабой улыбке.
- Самуэль, мой мальчик... - она улыбнулась и ласково погладила меня по моим смоляным волосам. Её прикосновение было таким лёгким, почти невесомым, будто она уже наполовину принадлежала иному миру.
- Мама, ты поправишься. Я даю тебе слово.
Мама с горькой улыбкой покачала головой. В её глазах стояли слёзы, но она старалась улыбнуться.
- Нет, милый... Я не поправлюсь.
- Нет, поправишься! - настаивал я, сжимая её руку сильнее, будто мог силой воли удержать её в этом мире.
- Сынок, моё время закончилось.
- Не говори так! Ты не умрёшь! Не оставишь меня! - мой голос дрогнул, и я почувствовал, как горячие слёзы обжигают щёки, вопреки всем запретам.
- К счастью, о тебе есть кому позаботиться, - сказала мама задумчиво. И, уже широко раскрыв глаза, взяла меня за руку и крепко сжала ладонь - так крепко, как только могла в своём состоянии. - Самуэль, обещай мне: когда я умру, ты пойдёшь к своему отцу и будешь жить с ним.
Я мотал головой, не желая и слышать о смерти матери. Мне было безумно больно слушать это. В груди всё сжималось, а горло перехватывало так, что было трудно дышать.
- Нет...
- Сынок, обещай! Обещай мне! Это моя единственная и последняя просьба. Я прошу тебя! - в её голосе звучала такая мольба, такая отчаянная надежда, что я не смог сопротивляться.
Мне пришлось кивнуть.
- Хорошо... Я сделаю, как ты хочешь.
Мама с облегчением вздохнула и улыбнулась, потом легла обратно. Её дыхание стало ещё более прерывистым, но на лице появилось выражение покоя.
- Теперь я спокойна. Я знаю, что ты не один, что о тебе позаботятся.
- Мама...
- Я очень тебя люблю, мой мальчик. Береги себя, - сказала мама перед тем, как закрыть глаза. Из её глаза покатилась слеза, медленно скатилась по впалой щеке и упала на подушку.
Я держался до последнего, но не выдержал и заплакал. Сжал её хрупкое, костлявое тело в руках. На коже был жар, но скоро он пройдёт сам. Я уткнулся лицом в её плечо, вдыхая слабый запах лаванды - её любимый аромат, который ещё держался на её одежде.
- Мама... - прошептал я, и голос мой сорвался. - Не оставляй меня... Пожалуйста...
Она больше не отвечала. Её рука в моей стала остывать. Я продолжал держать её, пока не понял, что её дыхание прекратилось. В тот момент я остался совсем один. Потому что знал: как мама, я не буду никому нужен, и меня никто не будет любить. Тишина в комнате стала оглушительной, а дождь за окном - бесконечным, словно оплакивал вместе со мной мою потерю. Я сидел, сгорбившись, всё ещё сжимая руку мамы, которая уже не могла ответить на пожатие. Её пальцы, такие холодные теперь, казались чужими - будто принадлежали кому‑то другому.
Я провёл большим пальцем по её ладони, вспоминая, как в детстве она водила меня за эту самую руку по рынку, показывая яркие ткани и сладкие пряники. Как гладила меня по голове, когда я плакал из‑за разбитой коленки. Как шептала на ухо сказки перед сном, и её голос убаюкивал меня лучше любой колыбельной.
Теперь всё это осталось в прошлом.
Я осторожно закрыл ей глаза, провёл ладонью по её лицу, запоминая каждую черту. Её губы, всё ещё хранящие тень последней улыбки. Впалые щёки. Тонкие морщинки у глаз, которые появлялись, когда она смеялась. Я хотел запомнить её такой - спокойной, умиротворённой, хотя бы в последние минуты.
Комната пахла болезнью и смертью, но сквозь этот запах пробивался слабый аромат лаванды - её любимый. Я вдохнул глубже, пытаясь удержать этот момент, это воспоминание. Но оно ускользало, как и она сама.
За окном дождь усилился, капли барабанили по крыше всё яростнее, будто небо решило выплакать за меня все слёзы, которые я не позволял себе пролить. Я поднялся, пошатываясь, и подошёл к окну. Стекло запотело от влажности, и я провёл по нему пальцем, рисуя сердце - как когда‑то в детстве рисовал на запотевшем окне кареты, а мама смеялась и говорила: «Опять ты свои каракули!»
«Прости, мама, - прошептал я, прижимая лоб к холодному стеклу. - Я не смог тебя спасти. Я не был достаточно сильным».
В горле стоял ком, который не получалось сглотнуть. Внутри всё горело и одновременно леденело - будто душа раскололась надвое. Одна половина хотела кричать, выть, биться в истерике. Другая, воспитанная жестокими словами приёмного отца, твердила: «Мужчины не плачут. Мужчины не чувствуют боли».
Но я чувствовал. О, как я чувствовал! Боль разрывала грудь, давила на виски, жгла глаза. Я сжал кулаки так сильно, что ногти впились в ладони, оставляя полумесяцы ран. Физическая боль хоть немного отвлекала от той, что терзала изнутри.
Я обернулся и посмотрел на постель, где лежала мама. Теперь она казалась ещё меньше, ещё хрупче. Будто вся её сущность, вся её любовь и теплота покинули это тело, оставив лишь оболочку. Я подошёл, накрыл её одеялом - аккуратно, стараясь не потревожить, хотя знал, что она больше ничего не почувствует.
- Я выполню своё обещание, - сказал я тихо, скорее себе, чем ей. - Я пойду к отцу. Но не потому, что хочу этого. А потому, что ты так просила.
Собрав остатки сил, я вышел из лачуги. Дождь тут же промочил мою одежду, вода стекала по лицу, смешиваясь с теми слезами, которые я больше не мог сдерживать. Я шёл, не разбирая дороги, пока не оказался у старого дуба на окраине посёлка - того самого, под которым мы с мамой когда‑то собирали жёлуди. Я прислонился к стволу, сполз на землю и, обхватив колени, наконец дал волю чувствам.
Я плакал. Громко, отчаянно, без стеснения. Кричал в пустоту, звал маму, просил её вернуться. Бил кулаками по сырой земле, пока руки не покрылись грязью и ссадинами. И дождь, казалось, плакал вместе со мной, омывая мою боль, но не смывая её до конца.
Бабушка наотрез отказывалась помогать - она отреклась от дочери, как от позора семьи, и даже не смотрела в нашу сторону, когда мы проходили мимо её богатого дома
В эти тёмные, нелёгкие для меня времена в моей жизни присутствовал мой лучик света - Тейя. Соседская девочка, дочка мельника. Она была очень красива: длинные густые светлые волосы, словно сплетённые из солнечных лучей, большие голубые глаза, в которых можно было утонуть, и красивые пухлые губы, всегда готовые улыбнуться. Я влюбился в неё по уши. Сходил с ума от её красоты и доброты. Она была маленькой, невесомой, хрупкой - мне казалось, если подует ветер, он с лёгкостью может её снести. Но я был готов на руках её носить. Мою любимую...
Мы встречались тайком у мельничного пруда, где вода кружилась в маленьких водоворотах, а камыши шелестели, будто перешёптывались о нашей любви. Тейя приносила краюху хлеба и яблоко, делила пополам, смеялась, когда я пытался украсть её долю. Она верила, что однажды всё наладится, что мы будем вместе, что я найду способ вырваться из этой нищеты. Её вера была как солнце - согревала даже в самые мрачные дни.
Но все мои любимые люди уходят из моей жизни навсегда. Мама угасла, как свеча на ветру, её последние слова были обо мне, о том, как она гордится своим мальчиком. А Тейя... Она не исчезла - она умерла. Внезапно, жестоко, несправедливо.
Помню тот день до мельчайших деталей. Было раннее утро, туман ещё лежал на полях, а воздух был пропитан запахом влажной земли и первых весенних цветов. Я шёл к мельнице, чтобы позвать Тейю на прогулку, когда увидел её отца - он стоял у ворот, плечи его дрожали, а лицо было искажено болью. Он не сказал ни слова, только указал на дом.
Внутри пахло травами и ладаном. Тейя лежала на кровати, укрытая белым покрывалом. Её лицо было бледным, почти прозрачным, губы - чуть приоткрыты, будто она хотела что‑то сказать. Волосы разметались по подушке, как золотые нити. Я подошёл, опустился на колени рядом с кроватью и взял её холодную руку в свою. Она больше не сжимала мою ладонь в ответ, не улыбалась, не шептала ободряющих слов.
Её мать стояла у окна, закрыв лицо руками, плечи её содрогались от беззвучных рыданий. В комнате царила тишина, нарушаемая лишь тиканьем старых часов на стене - мерное, безжалостное напоминание о том, что время идёт дальше, даже когда сердце готово остановиться.
Я не плакал. Не мог. Внутри всё онемело, будто кто‑то заморозил мои чувства. Только позже, ночью, когда никто не видел, я сидел у того самого пруда, где мы когда‑то смеялись, и впервые в жизни позволил себе разрыдаться. Вода кружилась у ног, камыши шептали что‑то утешительное, но я знал: ничего уже не будет как прежде.
Поэтому я не хочу и не собираюсь ни к кому больше привязываться и любить. В моём сердце цепко поселилась моя золотоволосая красавица, и её не вырвать оттуда разве что с мясом. С ней не сможет сравниться ни Кара, ни любая другая девушка.
В голове промелькнуло воспоминание...
Холодное поселение.
Это произошло в старом сарайчике, на улице барабанил дождь по ненадёжной крыше - глухие удары сливались с порывистым ветром, который то и дело пробирался сквозь щели, заставляя дрожать тусклый огонёк свечи. Пламя подрагивало, бросая дрожащие тени на грубые деревянные стены, а воздух был пропитан запахом сырости, сена и едва уловимым ароматом полевых цветов, что Тейя вплела в свои волосы.
Тейя смущённо улыбнулась, глядя в мои глаза своими большими голубыми глазами - в них мерцали отблески свечи, словно далёкие звёзды в ночной глади озера. Я сделал шаг ближе, и время будто замедлилось. В ушах стучала кровь, заглушая шум дождя. Я протянул руку - осторожно, почти благоговейно - и белое нежное платье, невинное, как она сама, скользнуло вниз, скомкалось у ног, будто опавшие лепестки лилии.
Она была полностью обнажена, и в этот миг она показалась мне воплощением древних легенд - словно сама Афродита, рождённая из пены морской, явилась мне в этом скромном убежище. Я замер, заворожённый: её кожа отливала в свете свечи перламутровым сиянием, а дыхание было таким тихим, что его почти не слышно за стуком дождя.
- О... - вырвалось у меня шёпотом.
Я протянул к ней руки, и она, чуть поколебавшись, шагнула навстречу. Её пальцы дрожали, когда она коснулась моей груди, а я, склонившись, коснулся губами её лба, потом виска, щеки... Она неумело отвечала на поцелуи, всё, что происходило, было впервые для нас двоих - как первый рассвет после долгой ночи, как первый глоток чистой воды в пустыне.
Мы стали ближе друг к другу - медленно, трепетно, словно боясь спугнуть волшебство момента. Она поморщилась от боли, тихо охнула, и я замер, шепча ей на ухо слова нежности:
- Тише, моя хорошая... Всё хорошо... Не бойся...
Я целовал её веки, её щёки, её губы - снова и снова, пока дрожь не начала утихать, а в её глазах вместо боли не появилось что‑то новое: удивление, радость, тепло.
- Моя нежная... прекрасная... - шептал я, гладя её по волосам.
Она посмотрела на меня своими широко распахнутыми голубыми глазами, в которых теперь отражалась не только робость, но и что‑то более глубокое, неизведанное. Прижавшись своим лбом к моему, она выдохнула:
- Я тебя люблю, Самуэль...
Её голос звучал так искренне, так чисто, что у меня перехватило дыхание.
- И я тебя, Тейя, - ответил я, сжимая её руку. - Навсегда.
За окном всё так же барабанил дождь, но теперь он казался нам колыбельной - тихой, убаюкивающей мелодией, под которую мы, обнявшись, растворились в тепле друг друга, оставив за порогом все тревоги мира. Но как же это было не долго...
Отец поджидал меня в своём кабинете. Комната была обставлена с показной роскошью: письменный стол из тёмного дерева с инкрустацией, кожаные кресла, книжные шкафы до потолка, набитые фолиантами, которые никто никогда не читал. На стенах висели портреты членов семьи - все были на своих местах. Дряхлые деды в камзолах, чопорные дамы с веерами, молодые офицеры в мундирах. Их глаза следили за мной с полотен, осуждая, напоминая, что я здесь чужой. Там нет места мне, не моей маме.
Среди этих старинных изображений выделялись и более свежие портреты:
Кара в голубом платье с кружевным воротничком, с лёгкой улыбкой на губах, её карамельные глаза смотрели прямо вперёд, но в них читалась какая‑то затаённая грусть.
Эмили - совсем ещё ребёнок, с косичками, украшенными лентами, с озорным блеском в глазах и веснушками на носу. Она чуть наклонила голову, будто хотела что‑то сказать.
Мелиса - молодая женщина в строгом сером платье, с собранными в высокую причёску волосами. Её взгляд был холодным и оценивающим, словно она уже просчитывала следующий ход в какой‑то невидимой игре.
Я невольно задержал взгляд на этих трёх портретах. Они выглядели так... правильно. Так, будто они принадлежали этому дому, этой истории, этому роду. А я - нет. Меня охватила печаль, гнев и зависть. Но я быстро подавил их в себе - эмоции делают человека слабым.
- Я думал, ты собираешься приехать через неделю... - начал мой горе‑папаша, поправляя манжеты рубашки, усыпанной жемчужными пуговицами. Его голос звучал ровно, но в глазах читалась настороженность.
- Ты не рад мне, папочка? - спросил я с беззаботной насмешкой, садясь напротив него в мягкое кресло. Мой голос звучал легко, почти весело, но внутри всё кипело. Я разглядывал его - седые волосы, залысины, морщины у рта, которые делали его лицо похожим на маску.
- Я рад тебе, - серьёзно ответил старик, не обращая внимания на мой тон. Его лицо оставалось бесстрастным, как маска. Он сложил руки на столе, пальцы слегка подрагивали - единственный признак того, что он нервничает.
- Угу...
- Как она... - он начал, но я договорил за него, заранее предугадав вопрос.
- Она умерла в муках. Пока ты грел задницу в кресле, - бросил я холодно, вставая и направляясь вразвалочку к двери.
Отец сердито нахмурил брови, его губы сжались в тонкую линию.
- Самуэль! А ну быстро вернись! - крикнул он мне вслед. Его голос дрогнул, в нём прозвучала нотка отчаяния.
Но мне было наплевать на него и на всех других жителей этого дома. Я поднялся наверх, направляясь в свою временную гостевую комнату, пока сестра не придумает, что делать с моей постоянной комнатой. Коридор был длинным, с высокими потолками и паркетным полом, отполированным до блеска. На стенах висели гобелены с охотничьими сценами, а под ногами шуршали персидские ковры. Всё здесь кричало о богатстве, но мне было тошно от этого.
Открыв дверь, я замер от увиденного.
Кара стояла совсем обнажённой ко мне спиной, рассматривая себя в зеркале. На ней не было даже белья. Первое, что я увидел, - её упругие ягодицы, линия спины, плавно переходящая в изгиб талии. В отражении зеркала была видна её красивая нежная грудь, усыпанная родинками, как ночное небо - звёздами. Свет из окна падал на её кожу, придавая ей золотистый оттенок, подчёркивая каждый изгиб.
Заметив меня через отражение, она даже не шелохнулась, стояла, будто её пригвоздили к полу. Было видно, что она сильно растеряна. Её большие глаза карамельного цвета широко раскрылись, как у оленёнка, встретившего в лесу охотника. Ресницы трепетали, а губы чуть дрогнули, будто она хотела что‑то сказать, но не могла найти слов.
Во рту накопилась излишняя слюна, я судорожно сглотнул её, так что мой кадык больно дёрнулся. Меня охватило желание - острое, неожиданное, почти болезненное. Но следом пришла волна раздражения. Опять. Опять я чувствую что‑то. Опять позволяю себе отвлечься.
Я ушёл оттуда, пока не набросился на неё. Моя комната оказалась следующей после её комнаты - как я мог перепутать? Шаг за шагом по длинному коридору я шёл, будто сквозь вязкий туман: паркет под ногами казался податливым, как песок, гобелены на стенах плыли перед глазами, а тени от канделябров дёргались, словно живые существа.
Кара не выходила из моей головы, как бы я ни пытался прогнать её образ прочь. Я стискивал зубы так сильно, что челюсти сводило, сжимал кулаки, впиваясь ногтями в ладони до боли, но её лицо, её растерянность, её карамельные глаза стояли перед глазами, словно выжженные раскалённым железом. В ушах всё ещё звучал её прерывистый вздох, а перед внутренним взором мелькали детали: дрожь ресниц, чуть приоткрытые губы, тонкая линия шеи...
Я пытался убедить себя, что это неправильно. «Она моя племянница. Племянница!» - повторял я про себя, словно заклинание, способное изгнать наваждение. Но чем чаще я это говорил, тем ярче вставал её образ - обнажённая спина, изгиб талии, родинки на коже, рассыпанные, как звёзды на ночном небе. Запах лаванды, оставшийся в комнате, преследовал меня, смешиваясь с терпким ароматом полированной древесины и едва уловимым запахом воска от недавно потушенных свечей.
Я свалился на огромную мягкую кровать с балдахином винного цвета. Матрас прогнулся подо мной с тихим скрипом пружин, подушки приняли форму тела, но никакого облегчения это не принесло. Я смотрел в потолок, лёжа на спине, и видел там, в узоре лепнины, её черты: завитки напоминали локоны, углубления складывались в очертания губ, а трещина у карниза будто очерчивала линию подбородка.
Нервно дёргал себя за тёмные пряди волос, пытаясь заставить забыть её образ, но он лишь становился чётче. Напряжение внутри нарастало - особенно после долгого периода одиночества, когда я сознательно отгонял от себя любые чувства, любые желания. В висках стучала кровь, в горле пересохло, а пальцы непроизвольно сжимались и разжимались, будто пытаясь ухватить что‑то неуловимое.
В мою комнату робко постучались - три коротких, почти неслышных удара, будто кто‑то боялся потревожить.
- Господин, могу я войти?..
- Можешь, - ответил я хриплым от волнения, надтреснутым голосом.
Это была невысокая служанка с рыжими волосами, яркими, как осенняя листва, собранными в неаккуратный пучок, из которого выбивались тонкие пряди. На ней было простое серое платье с белым воротничком, слегка помятое от работы, и передник, на котором остались следы муки. В её руках был поднос с двумя стаканами - молоком, покрытым лёгкой пенкой, и минеральной водой, в которой играли пузырьки. Она вошла, опустив глаза, поставила поднос на резной столик у кровати. Дерево столешницы было украшено витиеватой резьбой - листьями и гроздьями винограда, потемневшими от времени.
- Господин, вот ваши напитки... - произнесла она едва слышно, и я уловил в её голосе дрожь - то ли от страха, то ли от чего‑то ещё.
Всё произошло как через какую‑то пелену. Разум будто отключился, оставив место порыву, которому я не смог противостоять. Я вскочил с постели и стремительно приблизился к растерянной служанке.
Сначала она замерла в оцепенении - широко раскрыв глаза цвета лесного ореха, приоткрыв рот в беззвучном возгласе. Её пальцы судорожно вцепились в край подноса, но тот соскользнул и упал на ковёр с глухим стуком. Стаканы покатились, молоко растеклось белёсой лужицей, вода брызнула на ворс.
Но потом её скованность начала таять. Она ответила на мой жест - сначала неуверенно, почти испуганно, но постепенно её движения становились всё более смелыми. Её дыхание участилось, щёки залились румянцем, а в глазах появилось что‑то новое - смесь робости и пробуждающегося чувства. Она не отталкивала меня, напротив - её руки, сначала дрожащие, обвили мою шею, а губы приоткрылись навстречу моим.
Порыв охватил нас обоих - мы словно оказались во власти стихии, которую не могли ни понять, ни обуздать. Её прикосновения, сначала осторожные, становились всё увереннее, дыхание - прерывистее, а тихие вздохи звучали всё откровеннее.
В какой‑то момент я резко остановился. Мои глаза открылись - и разум, наконец, прорвался сквозь пелену страсти. Вместо рыжеволосой служанки передо мной отчётливо предстала Кара: её карамельные глаза, полные губы, дрожь ресниц. Я видел её так ясно, что на мгновение потерял связь с реальностью.
И от этого стало мерзко. Мерзко от самого себя.
Всё произошло стремительно: страсть, которую она скрывала под маской скромницы, вырвалась наружу с неудержимой силой.
Её пальцы нетерпеливо дёргали пуговицы моей рубашки, срывая их с петель. Я подхватил её на руки и бросил на кровать - балдахин затрясся, а тяжёлые шторы заходили ходуном. Она рассмеялась низким, хриплым смехом и потянула меня за собой.
Всё было жарко, лихорадочно, без намёка на нежность. Её ногти оставляли лёгкие царапины на моей спине, она задыхалась и стонала, впиваясь губами в мою шею. Я чувствовал, как пот выступает на висках, стекает по вискам и груди - тело горело, словно в лихорадке. Дыхание сбилось, сердце колотилось так, что, казалось, готово было вырваться из груди.
Она двигалась со мной в едином ритме - страстно, отчаянно, без остатка отдаваясь моменту. Её рыжие волосы разметались по подушке, глаза сверкали в полумраке комнаты, губы были припухшими и влажными. В какой‑то миг она запрокинула голову, выгнулась дугой и громко, не сдерживаясь, вскрикнула.
Когда всё закончилось, мы оба лежали, тяжело дыша, мокрые от пота. Я чувствовал, как капли стекают по моему виску, по груди, впитываются в простыни. Дыхание постепенно выравнивалось, но сердце всё ещё колотилось неровно.
Служанка повернулась ко мне, провела пальцем по моей груди, оставляя влажную дорожку. Её глаза лукаво блестели.
- Ну что, господин, вам понравилось? - прошептала она с улыбкой.
Я не ответил. Вместо этого провёл рукой по лицу, стирая пот, и отвернулся к окну. Образ Кары снова всплыл перед глазами - её карамельные глаза, растерянный взгляд в зеркале... Он не уходил, терзая меня своей запретной притягательностью.
- Уходи, - сказал я глухо, не глядя на служанку.
Она на мгновение замерла, улыбка погасла, но она молча поднялась, быстро привела себя в порядок и тихо вышла, осторожно прикрыв за собой дверь.
Я остался один. Пот остывал на коже, вызывая лёгкую дрожь. Я поднялся, подошёл к окну и распахнул его настежь. Ночной воздух, прохладный и свежий, ворвался внутрь, развевая занавески. Я глубоко вдохнул, пытаясь прочистить голову.
За окном раскинулся сад - тёмные силуэты кустов, серебристые блики на дорожках, освещённых луной. Где‑то вдалеке крикнула ночная птица - одинокий, тоскливый звук, отозвавшийся эхом в моей душе.
«Что я наделал?» - подумал я, сжимая кулаки. Образ мамы, её последние слова, обещание, данное у смертного одра, - всё это нахлынуло с новой силой. Я не должен был поддаваться слабости. Не должен был искать утешения в чужих объятиях, подменяя одно воспоминание другим. Но Кара... Её образ не выходил из головы, терзая меня своей запретной притягательностью.
Я закрыл окно, вернулся к кровати и сел, уронив голову на руки. Внутри бушевала буря: боль, вина, отчаяние, неутолённое желание - всё смешалось в один клубок, который невозможно было распутать.
В тишине комнаты тикали старинные часы на стене - мерно, неумолимо, отсчитывая секунды новой жизни, к которой я всё ещё не был готов.