Глава 9
Вивьен долго не могла уснуть в тот вечер — я слышала, как она ворочалась в соседней комнате, как несколько раз скрипнула половица под её ногами, будто она вставала, подходила к окну, снова возвращалась в постель. Утром она не сказала об этом ни слова, лишь дольше обычного задержалась над чашкой кофе, глядя куда-то в пространство поверх моего плеча, и я, признаться, списала это на обычную бессонницу в незнакомом месте, не подозревая, что за этой задумчивостью крылось нечто куда более тревожное.
*Ваша подруга роет там, где земля не любит, чтобы её тревожили.*
Эта мысль преследовала Вивьен весь вечер накануне, хотя сама она вряд ли смогла бы объяснить, откуда вообще взялась подобная формулировка — слишком литературная, слишком чужая для её обычного, куда более прямолинейного образа мыслей. Она пыталась вспомнить, не обронил ли кто-то из местных нечто похожее в разговоре, перебирала в памяти лица — Джонни, Феликса, даже мельком увиденного шерифа, — но ни один из них не подходил под источник этой навязчивой, застрявшей в сознании фразы.
Не рассказать ли Стейси о собственных сомнениях? Или, быть может, проще было просто действовать — без объяснений, без долгих разговоров, — и как можно скорее увезти подругу подальше от этого города, пока смутное, необъяснимое чувство тревоги не превратилось во что-то более конкретное. Вивьен так и не пришла к окончательному решению за всю ночь, продолжая крутить эту мысль и так и этак, пока рассвет не заставил её наконец сдаться сну — тревожному, рваному, не принёсшему настоящего отдыха.
К обеду следующего дня она по-прежнему выглядела погружённой в собственные раздумья — отвечала невпопад, дважды переспрашивала то, что я уже объясняла, и я, заметив это, списала её рассеянность на банальную усталость от смены часовых поясов и непривычного климата, не придав этому большего значения. У меня самой было слишком много собственных мыслей, требующих внимания, чтобы разбираться ещё и в чужих.
***
После обеда я решила снова наведаться в церковь — не столько из конкретного плана, сколько из смутного, интуитивного чувства, что отец Бенедикт знает больше, чем позволил себе сказать при нашей первой встрече. Та странная пауза в его голосе, когда он упомянул, что «секреты здесь долго не живут... по крайней мере, некоторые из них», продолжала крутиться у меня в голове с той же настойчивостью, с какой крутились, судя по всему, и мысли самой Вивьен, хотя я тогда ещё не знала, насколько созвучны были наши внутренние монологи.
Вивьен осталась дома — сказала, что хочет немного полежать, привести мысли в порядок, — и я, оставив её одну, отправилась через город пешком, пользуясь редким просветом между затянувшимися дождями, чтобы прогуляться неспешно, обдумывая по дороге, с чего начать разговор на этот раз.
Церковь встретила меня той же прохладной, пропитанной ладаном тишиной, что и в первый визит, только теперь, войдя внутрь, я не сразу увидела отца Бенедикта — пришлось пройти почти до самого алтаря, прежде чем я заметила его сидящим в одном из первых рядов, склонив голову, будто в молитве, хотя, приблизившись, я скорее уловила в этой позе не столько религиозное сосредоточение, сколько банальную, человеческую усталость.
— Отец Бенедикт? — тихо позвала я, не желая нарушать тишину слишком резко.
Он поднял голову, и по тому, как медленно, с каким-то тяжёлым, почти обречённым выдохом это движение далось ему, я поняла, что застала его не в самый удачный момент — впрочем, судя по всему, для этого человека давно не существовало по-настоящему удачных моментов.
— Мисс Флин, — произнёс он, выпрямляясь и указывая мне на соседнюю скамью приглашающим жестом. — Признаться, ожидал вашего повторного визита. Хотя, полагаю, не рассчитывал, что это случится так скоро.
— У вас хорошая интуиция, — я опустилась на скамью рядом, стараясь придать голосу непринуждённость, которой на самом деле не ощущала. — Или просто хорошее знание характеров.
— И то, и другое, — он позволил себе слабую, невесёлую улыбку. — Годы службы приучают распознавать людей, которые не успокоятся, пока не получат ответы. Ваша бабушка обладала похожим упрямством, если это вас утешит.
Упоминание Агаты, произнесённое так буднично, тут же обострило моё внимание — я невольно подалась вперёд, чувствуя, как знакомое чутьё безошибочно улавливает момент, когда собеседник готов сказать больше, чем планировал изначально.
— Вы хорошо знали её? — спросила я. — По-настоящему знали, а не просто как прихожанку?
Отец Бенедикт помолчал, разглядывая витражное окно над алтарём, сквозь которое пробивался приглушённый, разноцветный свет, дробящийся на каменных плитах пола замысловатым узором.
— Достаточно хорошо, чтобы понимать, чего ей стоило то молчание, которое она хранила все эти годы, — произнёс он наконец. — И достаточно хорошо, чтобы понимать, почему она в конце концов решила его нарушить, пусть и слишком поздно.
— Тогда, может быть, вы поможете мне понять то, чего не успела объяснить она сама? — я старалась говорить мягко, без напора, помня, с каким трудом давалась ему каждая фраза. — Я нашла её записи. Вырезки, предупреждения. Она знала о чём-то, что происходит в этом городе, о чём-то, связанном с... — я на мгновение замялась, — определённым местом на площади. Но никто здесь не хочет говорить об этом прямо.
Священник закрыл глаза — не молитвенно, а скорее устало, будто собираясь с силами перед тем, что дастся ему нелегко, — и когда снова заговорил, голос его звучал тише, глуше, чем прежде.
— Знаете, мисс Флин, в чём разница между грехом одного человека и грехом целого города? — спросил он, не дожидаясь ответа. — Грех одного человека можно исповедать, искупить, простить — есть путь, пусть и трудный, но существующий. Грех же, разделённый на многих, размывается настолько, что каждый в отдельности убеждает себя, будто его собственная доля вины ничтожна, недостаточна для настоящего раскаяния. «Я всего лишь молчал». «Я всего лишь не задавал вопросов». «Я всего лишь отводил взгляд, когда следовало смотреть прямо». По отдельности — почти невинно. Вместе — чудовищно.
Я слушала, не смея прервать, чувствуя, как за этими обтекаемыми, почти философскими формулировками скрывается нечто куда более конкретное, чем он готов был произнести вслух.
— Вы говорите про весь город, — тихо заметила я. — Не только про мою бабушку.
— Про всех нас, — он посмотрел на меня прямо, и в его усталых глазах впервые за весь разговор промелькнуло что-то похожее на настоящую боль. — Я исповедовал десятки людей за годы службы здесь, мисс Флин. Слышал признания, которые, произнеси их вслух в любом другом контексте, заставили бы содрогнуться самого закалённого слушателя. И каждый раз — каждый раз — я оказывался перед одним и тем же невыносимым выбором: сохранить тайну исповеди, священную для меня превыше почти всего остального, или нарушить многовековой обет ради того, чтобы, возможно, предотвратить следующую подобную исповедь.
— И что вы выбирали? — спросила я, чувствуя, как сердце начинает биться быстрее в ожидании ответа.
— Молчание, — произнёс он с тяжестью, которая, казалось, давила на него не один десяток лет. — Каждый раз. И каждый раз я убеждал себя, что поступаю правильно, следуя букве своего долга. Но буква долга, мисс Флин, не всегда совпадает с его духом.
Он замолчал, и в наступившей тишине я отчётливо слышала собственное дыхание, участившееся от напряжения, с которым ловила каждое произнесённое им слово, пытаясь сложить из этих туманных, но явно многозначительных фраз хоть какую-то ясную картину.
— Отец, — тихо произнесла я, — я не прошу вас нарушать тайну исповеди. Я прошу лишь помочь мне понять, с чем я имею дело. Что происходит в этом городе на самом деле?
Он посмотрел на меня долгим, изучающим взглядом, будто взвешивая в последний раз, где именно проходит та тонкая, почти неразличимая грань между молчанием, продиктованным долгом, и молчанием, продиктованным попросту страхом.
— Есть вещи, мисс Флин, — сказал он наконец, — которые целый город предпочитает не называть по имени, потому что назвать их означало бы признать собственное соучастие в том, что они позволяли твориться десятилетиями. Не по злому умыслу большинства — по слабости. По страху. По той человеческой склонности верить, что если не смотреть прямо, то, возможно, беда обойдёт стороной именно твой дом, именно твою семью.
— Но она не обходит, — тихо сказала я, вспоминая собственных родителей, собственное детство, лишённое их присутствия. — Разве нет?
— Не обходит, — согласился он, и в этом коротком признании прозвучало больше искренности, чем во всём остальном разговоре. — И именно поэтому, мисс Флин, я скажу вам одну вещь — не как нарушение тайны, а как простое, человеческое наблюдение, которое любой внимательный житель этого города мог бы сделать сам, если бы захотел приглядеться.
Я замерла, боясь спугнуть момент неосторожным словом.
— Проследите, — произнёс он медленно, взвешивая каждое слово с той тщательностью, с которой обычно выбирают путь по тонкому льду, — кто в этом городе выглядит моложе, чем должен бы. Кто внезапно расцветает красотой, которой прежде за ним не замечалось. А затем проследите, что происходит с теми, кто оказывается рядом с этими людьми в последующий год. Вот всё, что я готов сказать вам сегодня, мисс Флин. Остальное вам придётся увидеть самой — глазами, а не с чужих слов, потому что некоторые истины, произнесённые вслух не тем человеком и не в то время, приносят больше вреда, чем пользы.
Он поднялся со скамьи, давая понять, что на сегодня разговор исчерпан, и, уже направляясь к алтарю, обернулся напоследок с выражением, в котором читалось одновременно сострадание и явная, глубокая тревога.
— Берегите себя, мисс Флин, — сказал он тихо. — И, если можете, берегите тех, кто рядом с вами. Иногда цена чужого любопытства ложится на плечи совсем не того, кто его проявил.
Я вышла из церкви, всё ещё погружённая в тяжёлые, путаные мысли после разговора со священником, и не сразу заметила знакомую фигуру у ограды, прислонившуюся к каменной стене с сигаретой в руке.
— Джонни? — я моргнула, слегка удивлённая. — Не знала, что ты куришь.
— Не курю, — он смущённо усмехнулся, затушив сигарету о подошву ботинка и убирая окурок в карман. — Точнее, курю, но только когда нервничаю. Дурная привычка ещё со школы.
— А что тебя так разнервничало возле церкви? — спросила я, останавливаясь рядом, благодарная за возможность на пару минут отвлечься от тяжести только что услышанного.
— Да так, — он неопределённо пожал плечами, явно не горя желанием вдаваться в подробности. — Семейные дела. Заходил поговорить с отцом Бенедиктом насчёт... неважно, в общем. А ты как здесь оказалась? Снова ищешь ответы на вопросы, которые весь город старательно избегает?
— Что-то вроде того, — я вздохнула, не готовая пока пересказывать весь странный, полный недомолвок разговор со священником. — Как обычно, получила больше загадок, чем объяснений.
Джонни понимающе кивнул, а затем, чуть помедлив, спросил с той нарочитой небрежностью, которая обычно выдаёт куда больший интерес, чем хочет показать говорящий:
— А Вивьен как? Не видел её со вчерашнего бара. Надеюсь, я не слишком опозорился той историей про соревнование по поеданию пирогов.
— Она в порядке, — я невольно улыбнулась его явно наигранной беспечности. — Хотя, если честно, сегодня какая-то задумчивая с самого утра.
— Задумчивая, значит, — Джонни задумчиво почесал затылок, и я заметила лёгкий, едва уловимый румянец, проступивший на его щеках, совершенно не вязавшийся с прохладной сентябрьской погодой. — Слушай, а она... ну, в смысле, у неё там, в Париже, кто-то есть? Не то чтобы я спрашивал по какой-то конкретной причине, просто из общего интереса.
Я не удержалась от лёгкой усмешки, глядя на его подчёркнуто безразличный тон, абсолютно не соответствующий выражению лица.
— «Общий интерес», значит, — повторила я, приподняв бровь. — Джонни, ты покраснел сильнее, чем в тот раз, когда Феликс рассказывал историю про твоё первое свидание в старшей школе.
— Ничего я не покраснел, — он поспешно отвёл взгляд, что лишь подтверждало мои подозрения. — Просто спросил из вежливости. Она ведь твоя лучшая подруга, разумно поинтересоваться её... жизненными обстоятельствами.
— Разумеется, — я не смогла сдержать улыбку, наблюдая за его неуклюжими попытками скрыть очевидное. — Из чистой вежливости. Что ж, из чистой вежливости отвечу: нет, никого конкретного у неё сейчас нет. Хотя, если тебе действительно интересно узнать больше о её «жизненных обстоятельствах», может, стоит просто спросить у неё самой, а не выяснять это окольными путями через меня?
Джонни закашлялся, явно застигнутый врасплох такой прямотой, и торопливо сменил тему, принявшись рассказывать о какой-то предстоящей местной ярмарке, которую, по его словам, «обязательно стоило бы посетить компанией», хотя по тому, с каким энтузиазмом он упоминал возможность позвать и Вивьен тоже, истинная причина этого внезапного культурного интереса не вызывала у меня ни малейших сомнений.
Мы попрощались у поворота на Хейл-стрит, и, продолжая путь домой в одиночестве, я поймала себя на слабой, но искренней улыбке — впервые за весь этот тяжёлый, наполненный тревожными откровениями день. Что бы ни ждало нас впереди в этом городе, была всё же какая-то простая, обнадёживающая справедливость в том, что среди всего этого мрака нашлось место и для чего-то настолько бесхитростно человеческого, как неловкая, робкая симпатия одного человека к другому.