Красота требует жертв Глава 4 · страница 4 из 15
Страница 4 из 15

Глава 4

13 сентября 2026, 16:54

Утро после похорон выдалось на удивление ясным — солнце пробивалось сквозь занавески узкими, тёплыми полосами, а вчерашняя гроза, казалось, унесла с собой заодно и часть той гнетущей тяжести, что давила на плечи со дня приезда. Я проснулась раньше будильника, полежала немного, глядя в потолок и слушая непривычную для этого дома утреннюю тишину — не тревожную, а почти умиротворяющую, — а потом, вспомнив вчерашний разговор с Вивьен и её обещание приехать через несколько дней, решила, что раз уж мне предстоит провести в этом доме ещё какое-то время, самое время разобраться с оставшимися нетронутыми уголками — в первую очередь с бабушкиной спальней, куда я до сих пор заходила лишь мельком, не решаясь копаться в личных вещах покойной хозяйки дома.

Спальня Агаты оказалась куда более скромной, чем я ожидала, — узкая кровать, застеленная тем же лоскутным покрывалом, что и в моей детской комнате, туалетный столик с потускневшим зеркалом и массивный дубовый комод, занимавший едва ли не половину свободного пространства у стены. Именно на нём я и остановила выбор, решив, что раз уж взялась играть роль наследницы, разбирающей имущество, начинать стоит с самого очевидного места.

Верхние ящики оказались забиты бельём, шарфами и старыми перчатками, пахнущими той же неизменной лавандой, что преследовала меня по всему дому. Средний — швейными принадлежностями, клубками ниток и позабытой шкатулкой с пуговицами всех возможных форм и размеров. Я перебирала эти вещи методично, без особой цели, скорее по инерции наведения порядка, чем в поисках чего-то конкретного, — пока не добралась до нижнего, самого глубокого ящика, который поддался с куда большим трудом, чем остальные, будто годами не открывался вовсе.

Под стопкой аккуратно сложенных зимних свитеров обнаружился блокнот — плотный, в потёртой кожаной обложке, перехваченный тонкой резинкой, настолько старой, что она едва не рассыпалась у меня в пальцах при попытке снять её. Я вытащила блокнот осторожно, чувствуя, как внутри привычно шевельнулось то самое профессиональное чутьё, безошибочно отличающее случайную находку от чего-то, спрятанного намеренно, — а спрятан этот блокнот был именно намеренно, слишком глубоко, слишком тщательно укрытым под слоем повседневных вещей.

Я села прямо на пол у комода, поджав ноги, и открыла блокнот на первой странице.

Почерк Агаты — мелкий, убористый, слегка наклонённый вправо — покрывал страницы плотными строчками, но пролистав несколько первых, я поняла, что передо мной не совсем дневник в привычном понимании. Записи были обрывочными, датированными не по порядку, иногда состоящими всего из пары строк, а иногда — из целых страниц, испещрённых зачёркиваниями и вставками на полях, будто бабушка возвращалась к одним и тем же мыслям снова и снова, каждый раз пытаясь сформулировать их чуть точнее.

Между страниц то и дело попадались вложенные листки — вырезки из газет, пожелтевшие, местами обтрёпанные по краям, приклеенные или просто вложенные без всякой системы. Я вытащила одну наугад, поднесла ближе к свету, льющемуся из окна.

Текст был частично утрачен — то ли от старости бумаги, то ли от того, что вырезку хранили не слишком бережно, — но отдельные фразы всё же читались достаточно ясно, чтобы по спине пробежал холодок: «...пропала без вести...», «...последний раз видели...», «...полиция не располагает...». Дата в углу вырезки едва угадывалась — что-то вроде тысяча девятьсот шестидесятых, судя по пожелтевшей типографике.

Я пролистала блокнот дальше, находя ещё несколько подобных вставок, разбросанных между записями Агаты, — некоторые совсем крошечные, в пару абзацев, некоторые — целые газетные колонки, аккуратно вырезанные ножницами по контуру. Одна из фраз, уцелевшая на полях вырезки почти целиком, заставила меня замереть с блокнотом в руках: «...невероятная перемена во внешности... близкие отказываются верить собственным глазам...»

Ни в одной из найденных вырезок, впрочем, не упоминалось ничего конкретного — ни названия, ни адреса, ничего, что позволило бы связать эти разрозненные заметки с чем-то определённым. Просто пропажи. Просто странности. Просто обрывки историй, которые кто-то — вероятно, сама Агата — считал достаточно важными, чтобы вырезать, хранить и, судя по всему, время от времени перечитывать десятилетиями.

Я отложила блокнот на колени, потирая переносицу. Головоломка, которую бабушка оставила после себя, обрастала новыми фрагментами куда быстрее, чем я успевала находить им хоть какое-то разумное объяснение.

И тут я вспомнила — подвал. Тот самый, под лестницей, куда я так и не удосужилась заглянуть за все эти дни, слишком занятая то уборкой, то чердаком, то похоронами. Если бабушка хранила нечто подобное в собственном комоде, вполне логично было предположить, что где-то в доме могло найтись что-то ещё, более объёмное, не помещающееся в ящик спальни.

Дверь в подвал, узкая, обшитая тёмным деревом, поддалась с протяжным скрипом, впустив меня в промозглую, сырую темноту, разительно отличающуюся от сухого тепла чердака. Я нащупала шнурок выключателя, и тусклая лампочка под низким потолком осветила тесное, заставленное всяким хламом пространство — старые банки для консервации, поломанные стулья, свёрнутые в рулоны ковры, покрытые толстым слоем пыли и паутины.

В самом углу, за грудой каких-то ящиков с садовым инвентарём, обнаружилась коробка — обычная картонная коробка, отсыревшая по краям, перевязанная бечёвкой, настолько выцветшей, что первоначальный цвет угадать было уже невозможно. Она показалась мне тяжелее, чем можно было предположить по размеру, и я, кряхтя, потащила её наверх, в гостиную, туда, где хотя бы можно было разобраться с находкой при нормальном освещении, а не в затхлом полумраке подвала.

Устроившись в том самом зелёном кресле, я развязала бечёвку — та рассыпалась почти сразу же, стоило потянуть чуть сильнее необходимого, — и откинула картонные створки коробки.

Внутри лежали десятки, если не сотни газетных вырезок, куда более многочисленные, чем те, что я нашла в блокноте, — некоторые аккуратно сложены стопками, перевязанные бечёвкой потоньше, другие свалены в беспорядке, будто их добавляли в спешке, без времени на систематизацию. Я взяла первую попавшуюся пачку, развязала и принялась перебирать листок за листком, щурясь на выцветший, местами едва различимый шрифт.

Заметки датировались разными десятилетиями — я находила даты от семидесятых от куда более поздние, ближе к восьмидесятым, — но общая тема, вырисовывающаяся из этой пугающей мозаики, оставалась пугающе постоянной. Пропажи молодых женщин. Полицейские сводки, обрывающиеся ничем. Заметки о странных, необъяснимых переменах во внешности некоторых горожанок — где-то мелькало слово «омоложение», взятое в кавычки, будто сам журналист не до конца верил собственным словам; где-то — куда более тревожное, отпечатанное жирным шрифтом: «жертва».

Одна из вырезок, более пространная, чем остальные, судя по всему представляла собой отрывок из какой-то местной легенды или байки, пересказанной журналистом с явным скепсисом в тоне: старики города поговаривали о некоем способе «обрести бессмертие», о цене, которую якобы приходится платить за вечную красоту, — и хотя автор заметки явно относился к этим слухам как к суеверному фольклору, не более, сам факт, что подобная легенда вообще существовала, да ещё и была тщательно вырезана и сохранена моей бабушкой на протяжении десятилетий, заставил внутренности неприятно сжаться.

Нигде — ни в одной из просмотренных мною вырезок — не упоминалось ни единого названия, ни единого конкретного места, которое можно было бы связать со всем этим напрямую. Только пропажи. Только слухи. Только настойчивое, повторяющееся из десятилетия в десятилетие эхо одной и той же неозвученной истории.

Я сидела в окружении разложенных по полу гостиной пожелтевших листков, чувствуя, как снаружи, за окном, начинает смеркаться, а внутри меня разрастается то самое, уже знакомое ощущение — смесь профессионального азарта и вполне отчётливого, физического страха, — и понимала одно: что бы ни скрывала все эти годы моя бабушка, она делала это не из простой скрытности характера.

Она делала это потому, что боялась. И судя по объёму собранных ею материалов, боялась не напрасно.

Свет в гостиной вдруг моргнул — один раз, коротко, будто электричество на мгновение засомневалось в собственном желании продолжать работу, — и я машинально подняла глаза к потолочному светильнику, ожидая, что это лишь случайность, обычная особенность старой проводки в доме, простоявшем девять лет без должного присмотра.

Свет моргнул снова, на этот раз задержавшись в темноте на добрую секунду дольше, прежде чем неохотно вернуться, — и я почувствовала, как по рукам пробежали мурашки, вовсе не связанные с вечерней прохладой, начинавшей просачиваться сквозь неплотно прикрытые окна.

«Просто старая проводка, — сказала я себе, откладывая очередную вырезку в сторону дрожащими чуть сильнее, чем следовало, пальцами. — Дому девять лет не занимались, чего ты ожидала».

Но объяснение это, вполне разумное само по себе, почему-то не принесло того успокоения, на которое я рассчитывала. Я вернулась к коробке, вытащила следующую пачку вырезок, и в этот момент свет погас окончательно — не мигнул, а именно погас, погрузив гостиную в густую, почти осязаемую темноту, разбавленную лишь слабым, синеватым сумеречным светом, просачивающимся снаружи.

Я замерла, сидя на полу среди рассыпанных газетных листков, вслушиваясь в звенящую тишину дома. Где-то на кухне тихо, но отчётливо тикали старые настенные часы — тиканье это, обычно совершенно незаметное, теперь казалось оглушительным, будто единственным доказательством того, что время в этом доме вообще продолжает своё движение.

— Ладно, — произнесла я вслух, стараясь придать голосу больше уверенности, чем ощущала на самом деле. — Пробки, наверное. Или счётчик. Ничего сверхъестественного.

Я поднялась на ноги, стараясь двигаться осторожно в темноте, чтобы не споткнуться о разложенные по полу коробки, и на ощупь двинулась в сторону кухни, где, помнится, видела старый электрический щиток за буфетом. Половицы под ногами скрипели с той же неохотной, тягучей интонацией, что и в первую ночь, но теперь, в кромешной темноте, этот звук отдавался в ушах куда более зловеще, чем раньше.

На полпути к кухне я остановилась, зацепившись взглядом за окно гостиной, выходившее в сторону заросшего сада. Снаружи, среди тёмных силуэтов каштана и разросшихся кустов, что-то на мгновение шевельнулось — не ветер, не привычное покачивание ветвей, а нечто иное, более осмысленное, будто некая форма на секунду отделилась от общей темноты, а потом снова слилась с ней.

Я замерла, вглядываясь в стекло, в собственное едва различимое отражение, наложенное на тёмный сад за окном, и почувствовала, как сердце неприятно ускоряет ритм.

— Просто ветка, — прошептала я, уже не столько убеждая себя, сколько пытаясь заглушить голосом ту тишину, что давила со всех сторон. — Просто чёртова ветка на ветру.

Свет вспыхнул снова так же внезапно, как погас, — гостиная и кухня разом озарились привычным жёлтым сиянием, часы на стене продолжили своё тиканье как ни в чём не бывало, и я, выдохнув с облегчением, которое сама сочла излишне драматичным, вернулась обратно к разбросанным по полу вырезкам, чувствуя себя слегка глупо от собственной реакции на банальный перепад напряжения в старой электросети.

Но, подбирая с пола очередную стопку пожелтевших газетных листков, я снова невольно покосилась на тёмное окно, за которым сад продолжал существовать в своей обычной, неподвижной тишине — и всё же ощущение того, что несколько секунд назад там, среди теней, действительно что-то двигалось, отказывалось покидать меня до конца этого вечера.

***

Я как раз собиралась убрать вырезки обратно в коробку, решив, что на сегодня достаточно потрясений для одного вечера, когда взгляд зацепился за папку, лежавшую на журнальном столике с самого моего приезда, — ту самую, с документами от нотариуса, которую я небрежно бросила туда в первый день и с тех пор ни разу не открывала, слишком захваченная более срочными, как мне казалось, делами.

«Действительно, — подумала я с лёгким уколом совести, — а ведь там наверняка есть что-то важное, помимо простой описи имущества».

Я отложила коробку с вырезками в сторону — их разбор определённо стоило продолжить, но не сегодня, не в темнеющем доме с барахлящей проводкой — и потянулась за папкой, решив хотя бы бегло просмотреть содержимое, прежде чем окончательно отправляться спать.

Контора нотариуса на следующее утро встретила меня той же приглушённой, слегка затхлой атмосферой, что и в первый визит, — пыльные жалюзи, запах старой бумаги и въевшегося табачного дыма, хотя сам Дженкинс, насколько я помнила, не курил при мне ни разу. Секретарши в приёмной не оказалось, и я, немного помедлив, постучала прямо в дверь его кабинета.

— Войдите, — донёсся приглушённый голос, и когда я толкнула дверь, обнаружила Дженкинса за столом, склонившегося над какими-то бумагами с выражением лица настолько сосредоточенным, что моё появление, кажется, застало его врасплох больше, чем полагалось бы человеку, ожидавшему клиента.

— Мисс Флин, — он поспешно поднялся, одновременно как-то незаметно, но торопливо сдвигая бумаги на столе в аккуратную стопку, перевернув верхний лист текстом вниз. — Не ожидал вас увидеть так скоро. Что-то случилось?

— Возможно, — я опустилась в предложенное кресло, доставая из сумки найденную справку. — Наткнулась на упоминание какой-то дополнительной собственности, зарегистрированной на бабушку. Здесь сказано, что нужно уточнить детали у вас лично.

Дженкинс взял листок аккуратными, но чуть более напряжёнными, чем я запомнила по первой встрече, пальцами, пробежал его глазами, и я заметила, как на мгновение его взгляд метнулся куда-то в сторону — не на меня, не на бумагу, а словно в пустоту, будто он мысленно взвешивал, что именно можно, а что нельзя произнести вслух.

— А, это, — произнёс он наконец, откладывая листок с той нарочитой небрежностью, которая выдавала обратное её собственному значению. — Небольшой участок земли на окраине города. Формальность, ничего существенного. Скорее административная накладка, чем реальный актив.

— Какой именно участок? — уточнила я, чувствуя, как во мне снова просыпается то самое чутьё, безошибочно улавливающее момент, когда собеседник начинает подбирать слова слишком осторожно.

— Лесная зона, — Дженкинс поправил очки жестом, показавшимся мне излишне театральным для человека, которому нечего скрывать. — Такие участки в наших краях иногда переходят по наследству ещё с довоенных времён, часто без реальной ценности — налоги на них платятся, а толку никакого. Ваша бабушка, полагаю, унаследовала его от своих родителей и просто не удосужилась переоформить или продать.

— Могу я взглянуть на точное местоположение? — спросила я. — Раз уж я всё равно разбираюсь с имуществом.

Что-то неуловимо изменилось в лице Дженкинса — едва заметное напряжение вокруг глаз, будто вопрос застал его врасплох сильнее, чем можно было ожидать от простой просьбы уточнить границы никчёмного лесного участка.

— Разумеется, — сказал он после паузы, чуть более долгой, чем требовалось для простого согласия. — Я подготовлю документы к следующей неделе. Кадастровые записи хранятся в отдельном архиве, потребуется время, чтобы всё поднять.

— К следующей неделе, — повторила я, не сумев до конца скрыть скепсис в голосе. — Хорошо.

Он проводил меня до двери с той же отработанной, профессиональной вежливостью, что и в первый визит, но у самого порога вдруг произнёс, понизив голос почти до шёпота, будто опасаясь, что кто-то может услышать за пределами кабинета:

— Мисс Флин. Позвольте дать совет, не связанный напрямую с наследством. — Он выдержал паузу, и в этой паузе было что-то настолько тяжёлое, что я невольно замерла на месте. — Не всё, что оставила вам бабушка, стоит того, чтобы это находить. Иногда лучшее наследство — это просто продать дом и вернуться туда, откуда приехали.

Он произнёс это с лёгкой, вежливой улыбкой, будто просто делился житейской мудростью, но глаза его, встретившиеся с моими на короткое, неуютное мгновение, не улыбались вовсе.

— Спасибо за совет, — ответила я ровным голосом, хотя внутри уже вовсю звенели тревожные колокольчики. — Но, боюсь, я не из тех, кто умеет вовремя останавливаться.

Дженкинс лишь кивнул, будто ничего иного и не ожидал услышать, и закрыл за мной дверь — чуть быстрее, чем того требовала обычная вежливость прощания.