Дневник
Записная книжечка в чёрном переплёте из искусственной кожи... Я прекрасно помню его дневник. Я нашла его уже после смерти матери. Он даже не подозревал, что в доме был дубликат ключа от ящика, где хранились его "секретные послания". Мне тогда было непонятно, почему этот ящик всегда так тщательно запирается, и это только разжигало любопытство.
Я заметила, как бережно он закрывает замок на какой-то книжке, точно кладёт её обратно, словно это была не просто вещь, а нечто ценное, почти священное. И вот однажды, улучив момент, когда он уехал по делам, я сдерживала дрожь в пальцах, вставляя ключ в замочную скважину. Замок поддался с лёгким щелчком, словно давно ждал этого момента. Ящик раскрылся, открывая тайну, которая больше походила на кривое зеркало, где отражалась его уродливая правда. Это было его сердце, его отрада, его прибежище, в котором он разбивал на части свои грязные, извращённые фантазии. Он писал не только обо мне, он воспевал многих несовершеннолетних девочек, создавая для них оды, сравнивая их тела с нектаром, который он бы хотел пить до конца жизни. И знаете, он всерьёз считал себя хорошим писателем и поэтом. Смешно. Его убеждения так правдоподобны, что он, наверное, сам в них верил.
Он окружал свою личность метафорами, благородными сравнениями и романтичными эпизодами, чтобы скрыть своё истинное лицо. Он пытался скрыть свою грязь, придав себе маску благородства. Но если отбросить весь этот хлам, то останется лишь ничем не примечательный, слабый, глупый мужчинка, любящий строить из себя жертву, в то время как сам рушил чужие
жизни.
Он не хотел видеть весей правды. Может быть, в самых глубинах его извращённого сознания всё-таки была совесть, которая говорила ему, что всё, что он делает, ненормально? Или это был его способ оправдать себя перед обществом, создавая этот образ?
Гумберт, ты не романтик, ты не поэт, ты не бедный узник судьбы, ты не обречённый великий страдалец, несущий бремя мира. Очнись. Ты — обычный преступник, извращенец, коих тысячи. У тебя гораздо больше общего с теми, кто выбегает голыми в парках и пугает людей своей наготой, чем с великими писателями, восхваляющими свою любовь.
Помнишь тот четверг, который ты так страстно воспевал? Ты писал:
"Долорес снимает бельё с верёвки в яблочно- зеленом свете по ту сторону дома. Вышел, как бы прогуливаясь. Она была в клетчатой рубашке, синих ковбойских панталонах и полотняных тапочках. Каждым своим движением среди круглых солнечных бликов она дотрагивалась до самой тайной и чувствительной струны моей низменной плоти."
Как это было на самом деле? Я просто вышла повесить бельё, потому что мама попросила. Для подростка помощь по дому - это пытка, но я её выполняла. В моей голове не было ни намёка на твою "низменную плоть". Я думала о том, как вырасту и уеду куда-нибудь далеко, на море, где не нужно вешать бельё.
Я села на ступеньки, чтобы покидать камешки в жестяную банку , что было для меня обычным занятием. Казалось бы, что могло привлечь в этом извращённого человека? Но ты увидел в этом что-то, что возбудило твой больной разум. Ты написал: "Немного погодя, она села около меня на нижнюю ступень заднего крыльца и принялась подбирать острые камешки, лежавшие между её ступнями, и крученый осколок молочной бутылки, похожий на губу огрызающегося животного, и кидать ими в валявшуюся поблизости жестянку..."
И далее ты, мастер слова, превратил обычную картину в нечто, кормящее твои порочные желания. Я же просто сидела, кидая камни с крыльца.
После того как я закончила кидать камешки, я уселась на крыльце и открыла мороженое. Жара стояла такая,
что оно начало таять почти сразу. Я зачерпнула немного ложечкой, и холодная, сладкая масса приятно растаяла во рту. Липкие капли стекали по пальцам, пачкали пластиковый стаканчик, а потом и мои руки. Я
иногда вытирала их о колени, не слишком заботясь о том, чтобы быть аккуратной. Иногда капли падали мне на ноги и смешивались с грязью на моих ногах потому что я очень любила бегать босиком. а вкус мороженого был солоноватым из-за пота который проступил на моем лице. Солнце
жарило мне в макушку, волосы прилипли к потному лбу, а босые ноги, запачканные пылью, торчали передо мной.Мое тело начало пахнуть в силу возраста, от меня исходил не очень приятный аромат, который я ещё не осознавала. Про существование дезодорантов я тогда ещё не подозревала.
Но в его воспалённой фантазии даже этот момент стал чем- то «соблазнительным». Он писал: «Скромные нимфетки обладают особой грацией даже
в том, как они лакомятся сладким. Их движения плавны, а каждое касание языка к прохладной сладости подобно древнему ритуалу». Какая же чушь! На самом деле я лишь облизывала стаканчик, чтобы мороженое не стекало на мои руки. Я даже не подозревала, что кто-то может видеть в этом что- то большее, чем обыкновенного ребёнка, наслаждающегося летним днём.
Гумберт, если бы ты описал правду, все выглядело бы куда менее «поэтично». Потная, растрёпанная, грязная девочка ест мороженое, не заботясь о том, что у неё на щеке осталась липкая капля. Но правда была тебе не нужна, правда мешала твоей иллюзии.
Господа присяжные, позвольте мне задать вам вопрос: достоин ли такой человек полной свободы? Вы ведь понимаете, что он будет бродить по улицам, где ходят дети, он будет видеть наших детей, наших маленьких девочек, будет следить за ними, выстраивать в своём больном воображении иллюзии, а может быть, выбирать себе новую жертву? У кого из вас есть дети? Не охватывает ли вас дрожь при мысли, что однажды они могут встретиться с таким существом, как Гумберт?
Его дневник — это не просто собрание слов, это не манифест любви. Это доказательство преступления. Он окружил себя метафорами, как стеной, пряча за ними своё истинное, уродливое лицо. Но вся эта словесная броня — лишь обман, за ней скрывается ложь, зловещая и безжалостная.