Барлайл
Опять Величайший Шаурмен. хе-хе. :))
----
Бармен подкрутил ус и перевел взгляд с одного клиента на другого.
Мужчины прямо за стойкой что-то обсуждают, так спокойно, что становится понятно — нечто важное. Спокойно — не значит серьезно; один, помоложе, часто качает головой, часто смеется, сухо и совсем не весело. Выражения предпочитает скептические и снисходительные. Подвижные брови, глаза большие и светлые, вердикт, который выносит бармен — артист в душе.
Второй подчеркнуто дерзок, ловкостью своей умело пользуется. Словами и орешками бросается одинаково легко и одинаково метко.
Часто улыбается — искренне и ничуть не грустно, и глаза у него — живые-живые, блестят чуть ли не отчаянно. Тоже артист, и — либо всей сутью своей, либо притворяется очень убедительно.
Договориться не могут; виски пьют, как воду.
Бармен привычно клеит, подвязывает мысленно по ярлычку на каждого. С пометками «сомнение — увлеченность». Расплывчатые слова, значащие для него больше, чем может показаться.
А он, как воду, подливает, и бутылка привычно в ладонь ложится.
— Послушайте, Финеас, — говорит артист в душе, — вам о репутации говорить легко.
— Конечно, — покладисто соглашается Финеас, — хотите, я и вам помогу так говорить? Это совсем несложно!
Собеседник его выразительно закатывает глаза и заказывает еще по порции.
Бармен наливает и слышит — шорох, звон, даже их щелчки — лаконичные просьбы налить повторно — складываются в ритм. Стопки они поднимают абсолютно одновременно, но опускают с паузой точно в полтакта.
И не удивляется, совсем-совсем, когда тот, Финеас, с невозможно живыми глазами, хлопает ладонью по стойке, отмечая этим сильную долю, и начинает петь.
Ничего необычного.
Вот здесь, сейчас, выходит у него легко и задорно, сбежим со мной, я покажу простор, вдали от строгой серости рутины, пальцы мелькают перед собеседником, его молодым скуластым лицом, еще дюйм — и прикоснутся, ее раскрасим мы и разожжем огни, и хотя лицо это, не воспринимающее всерьез, отворачивается и подпирается кулаком, мол, ну, что еще скажешь — не замолкает.
Снова — клочок ритмического рисунка: снова хлопает по стойке, тут же рядом ударяется о нее тяжелое литое донце и бутылка глухо шлепает об его ладонь; наливает легко, отдает не глядя, только залихватски пожимает плечами — и если бред, то я не против бреда — и кидает, не посмотрев, бутылку вдаль от себя, зная, что худой усатый бармен поймает.
И он ловит. И тихий стеклянный звук входит в песню так точно, словно сыгранный по нотам.
Дальше получается легко и быстро: тряпкой по стойке, стопки в воздух, донца об дерево, звон в ритм, и либо две порции, либо кратные двум.
Безымянный посетитель слегка хмурится; эта фривольность его товарища точно смущает, вроде неприятна — или просто непривычна? Непривычна: она еще и заинтересовывает. Бармену отлично видно, пусть тот и сидит спиной, бесцеремонно развернутый.
Голос, сильный, теплый, как виски, вливается в воздух, и фоновый шум, стихший еще в начале, на первом хлопке, совсем исчезает.
— Разве хочешь продолжать роль свою надоевшую играть, — когда Финеас наклоняется и хватает белый галстук, кажется — потянуть на себя, притянуть к себе, но — только дергает, дразнится. И не замечает, как тот еле заметно вздрагивает, и сам еще этого не осознает, только смотрит скептически и чуть заинтересованно.
— У меня для тебя все, что нужно, так вперед, давай — протянутая приглашающе рука сверху, коротко, взмахом, потому что дальше — ловко простучать плоскими каблуками по столам, кинув бармену монетку — и за грязь, и за стулья, и просто эффектно, и в ритм — снова не нарушая.
— Смелее загляни за край… Ты можешь делать свое или пойти со мной, остаться в клетке — у меня в руке ключ твой…
Движения простые и изящные, одна та легкость, с которой он выплясывает на узкой столешнице, как на твердом полу — уже вызов, но вызов-просьба, надежда, что примет если не по желанию, то из гордости… Но лучше бы по желанию.
Второй, слушатель, встает — и перестает им быть.
— Прекрасно, друг, завлечь меня решил — прости, не выйдет, точно не случится — и вскакивает уже на стойку, выбивая на ней что-то посложнее, как ответ на невербальное; и слова, как ответ на куплет и предложение, и — голос уверенный и красивый, голос… Хорошо бы смотрелся в дуэте с первым.
Со стойки он легко спрыгивает, а перед ним уже маячит очередная стопка; магия момента еще не рассеялась, и пока песня не закончится, опьянение не будет сильным и хоть сколько-то мешающим.
Берут стопки они одновременно.
Это проступает еще кое-что, что и раньше уже пыталось начаться, раскрыться: их синхроничность, выверенная, четкая. Не глядя, они начинают движение вместе, как люди, либо знающие друг друга уже очень долго, либо… Поверил бы бармен, если бы узнал, что они познакомились тем же вечером?
— Спасибо, нет, мне время уходить — наконец отвечает он прямо и точно, но продолжает, и пусть разворачивается к двери, и пусть тянется к шарфу и цилиндру, пока он продолжает петь — у Финеаса есть шанс.
Пусть он выпевает, не важно, насколько честно:
— И жизнь моя мне нравится, вообще-то — пусть, потому что та яркая, ассоциативно-асоциальная, веселая и изгойная жизнь ничем не хуже и тоже прекрасно может понравиться!
И когда Финеас перехватывает припев, ловит его, не нарушая ритм — он не замолкает, передавая инициативу; он продолжает петь.
И Финеас улыбается. Потому что если бы действительно решил уйти — уже бы ушел.
А бармен наблюдает за ними, чтоб не пропустить очередную просьбу, бармен слушает и подливает ловко-ловко. И из ритма — ни на секунду не выбивается. Не сказать, что ему не нравится.
Он даже, замечая рассинхронизацию, словно они разошлись, как четные и нечетные строчки куплетов, подавая стопки, продолжает их движения от одного к другому, будто связывает их друг с другом, мысленно желая им, как щедрым клиентам, снова поймать общую волну. Общую долю. Или еще черт знает что, но — общее.
На выходе они надевают цилиндры одновременно и — совершенно одинаково.
Финеас тихо и недолго смеется, глаза его невозможные смеются, и даже щетина, кажется, этот смех бархатно подзвучивает, а улыбку — оттеняет.
Уличная вечерняя прохлада чуть сбавляет градус, песня танцует на языке и на слуху, и хочется послушаться и проплясать по камням мостовой, снова выстучать каблуками ритм.
Но Барнум этого не делает, только оглядывается; и Филипп, уже окончательно все для себя решивший — что может быть красноречивее подхваченного дуэтом припева? — и не думает отстраняться, когда Финеас кладет ему руки на плечи — в привычной ему нагловатой манере, сейчас еще и подогретой алкоголем.
Только ладонь — на его рукав, на жилистый бицепс где-то там под тканью, другой — абсолютно синхронно сжать козырек чужого цилиндра и снять, и подержать на отлете.
Финеас слегка наклоняется, ближе-ближе-ближе, каждый раз будто надламывая следующий слой личного пространства. Щетина дает сероватую тень, вокруг глаз — полупрозрачные темные круги, сами глаза — темные, горят, как свечечки отражают.
— За самонадеянность, — смеется Финеас и целует его. Губы горькие, мягкие, приятно-теплые, Филипп отвечает медленно, медленно пускает, приоткрывая рот. Неглубоко, но искренне — он и сам сильно не напирает, и за это Карлайл ему благодарен.
Но почему-то хочется дрожать, всем телом, чувствуя его ладонь у своего затылка и пальцы, взлохмачивающие волосы.
Филипп тоже целует его, пылко, как умеет — побороть дрожь и скользнуть по губам напоследок.
— За компаньонов и товарищей.
Это получается сказать одновременно.
***
Цирк — слово странное.
И место тоже.
Филипп вспоминает тот первый вечер, когда его, пьяного и распаленного, уже на все согласного, особенно — на сломать свою жизнь, во всяком случае, прежнюю, и к чертям уничтожить репутацию, — словом, его представили артистам.
Всем.
— А что у вас за номер? — отстраненно интересуется смуглая гимнастка, и его сердце уже второй раз за вечер делает кульбит — чувствуется его мельтешение там, в груди, именно так.
— У меня… У меня нет номера, — Филипп слегка пожимает плечами. И не может перестать улыбаться ей — чуть растерянно, но светло.
— Номер есть у всех, — сухо возвращает она улыбку, а Финеас, вынырнувший, кажется, из ниоткуда, хлопает Карлайла по плечу:
— Песни и хореография, Филипп будет делать примерно то же, что и я, плюс у него невероятный организаторский талант! — на что Филипп, сначала благодарный ему, теперь снова хочет неверяще поднять бровь, покачать головой, выпить и уйти.
Финеас улыбается и переступает, стуча каблуками, хлопает в ладоши и показывает Филиппу: лови, лови и подпевай!
— И будешь делать, как я, — и Филипп не только подпевает, но и вытанцовывает что-то очень похожее, если не то же самое:
— Мне делать так, как ты, — синхронно, одинаково, ровно, хлопки, шаги и взмахи, цилиндрами в шутку обменяться и пропеть уже совсем-совсем дуэтом: — забудь о клетке, ведь мы выкуем ключи!
И гимнасты и заклинатели огня, и все фрики, что только собрались, оборачиваются, смотрят, действительно знакомясь с новеньким, и улыбаются — голос есть, и пластика хороша, можно довериться, — или смеются весело, — и черт, теперь нас не остановить, и вместе нам за грань ступить…
И Финеас кланяется, и тут же уходит — вслед за билетером-карманником, который говорит что-то со словом «ужасное».
Филипп вспоминает это, видя, как их снова обступили, и теперь уже никто не смеется и никто не танцует, все взволнованны и перепачканы чем-то черным; а у него самого болят глаза и саднит в легких, и спеть сейчас точно не получится, наверное…
Он и заговорить-то, кажется, не сможет.
Финеас — не просит, кричит, требует — врачей, скорее, не отпускает, сидя рядом, на мостовой, сжимает руку нервно, но еще не до боли, трогает, прощупывает мелкие и рваные толчки крови в артериях.
— Держись, брат.
И гимнастка, хрупкая и сильная Энн, за которой он, не раздумывая, ринулся в огонь — совсем, как Финеас за ним — тоже наклоняется, испуганно прижимает ладонь к шее, нащупывая пульс тонкими пальцами.
— Жить будет, — улыбается ей Барнум и она, кажется, самую малость ему благодарна.
Филипп думает, что тоже улыбается, но лицо его не слушается, как и все остальное.
Финеас помогает уложить его на носилки — снова обняв для этого, и дальше Филипп уже совершенно ничего не видит и не слышит.
Не видит, как Барнум тянется к жене и обнимает дочерей, ища, осознанно или нет, у них поддержки и даря ее, не слышит, как шепчет он хрипло от дыма — все будет хорошо, все выжили, все спаслись, — успокаивая этим то ли их, то ли себя.
Филипп приходит в сознание в больнице.
Цирк, странное слово, странные люди — но весьма милые, так трогательно друг за друга хватавшиеся там, на пожаре.
Если ты возглавляешь фрик-шоу, то и сам должен быть отчасти фриком, — думает Филипп. К чему — сам не знает.
Он привстает, а потом просто садится на кровати.
Энн спит на стуле у стены напротив. Осунувшаяся, с резче проступившими скулами, с тенями под глазами в совсем барнумовском стиле. Филипп не сразу, но понимает — провела тут очень много времени, вот так вот сидела рядом… По сердцу разливается щемящая нежность.
Он медленно шевелится, проверяет себя — хочет встать, разбудить ее и успокоить, уговорить отдохнуть хорошо, как следует, если понадобится — свою кровать освободить и уступить, но поворачивается — и в дверях видит Финеаса.
Тот тут же подлетает к нему, улыбается.
— Проснулся наконец, — и обнимает, почти невесомо, боясь тронуть лишний раз, поэтому Филипп сжимает руки сам, уж на сколько хватает его немногих пока сил.
Потом как-то слишком близко оказывается, и дальше Филипп привычно закрывает глаза, прихватывая губами его губы и мягко касаясь чужого языка; тот все еще обнимает его, ладони, теплые, на лопатках, гладят ненавязчиво, и хочется смеяться.
Не смешно, просто радостно.
Финеас отстраняется, поцеловав напоследок в уголок губ, но какое-то еще недолгое время прижимается лицом вплотную. Глаза блестят, так знакомо-знакомо.
— Я чуть не решил, что риск — это плохо…
— Сколько я так пролежал? — спрашивает Карлайл, осторожно пробуя голос. Хрипловатый, но горло не болит — это же хорошо, да?
— Около недели. Энн отсюда почти не выходила, но и остальные часто тебя навещали… Кэролайн, кстати, так волновалась… Поэтому даже я иногда заглядывал, — обращает он все в шутку, думая, стоит ли говорить, что заходил он каждый день.
— Вот это честь…
— Ты ничего особенного не пропустил. Разве что, про Дженни, может, еще не знаешь.
— Нет, это я успел, — хмыкает Филипп.
— Значит, новостей нет. Черт, друг, — он снова обнимает его вместо продолжения, оставляет реплику туманной и незавершенной.
— Как ты себя чувствуешь?
Филипп серьезно задумывается, вслушивается. Ему непривычно быть таким слабым, но ощущает он себя, будто вот сейчас-сейчас-сейчас откроется второе дыхание.
— Нормально, неплохо, — кивает он. — Все обошлось и я в порядке.
Они еще какое-то время без особого смысла треплются обо всем, что приходит в голову; перед уходом Финеас осторожно будит Энн, показывает — очнулся…
— Пойду обрадую остальных, — слегка кланяется на прощание Барнум, надевает цилиндр и исчезает за дверью.
Энн сжимает его ладонь, он благодарно сжимает в ответ. Улыбается ей и думает — если уж ставить фрик-шоу, нужно и самому быть слегка фриком.
У Барнума этого не отнять — такого рода его уверенность в том, что риск не подведет, его легкость, с которой он каждое оскорбление превращает в особенность…
Теперь вот еще и привычка, или желание, или необходимость иногда целовать, касаться своего компаньона, да так тепло, так приятно — если его странность выглядит так, то Филлип согласен, готов, хочет с ней мириться.
И губы у Карлайла слегка горят, совсем не так ощутимо, как тогда, после бара и после песни, скорее, просто воспоминанием, намеком, но все же — приятно.
***
В шатре пахнет опилками, керосином и арахисом; зрители мнут в ладонях билеты, рассаживаются, шуршание и негромкие разговоры стихают так же, как гаснет свет над пустым манежем.
Время чуда; Финеас подхватывает трость и поправляет цилиндр.
В последний раз греет в ладони желтоватые часы.
Прячет их и — раз-два-три, невидимый пока хор выпевает вступление, он точно различает там голос Летти — может, просто потому, что хорошо его знает.
Раз. Раз-два. Он привычно привстает, трость на отлете, ноги напряжены, в горле песня просит выхода.
Софиты послушно взрываются лучами света.
Темнота под жестами, гибкими движениями — пластичная, послушная, лепи из нее, что хочешь.
Стук. Стук-стук. Хотя сотней ног, совершенно синхронно, звучит скорее как грохот, но это и к лучшему — сильно, пробирает, отдается пульсацией в грудной клетке.
И затихает. И тихий голос постепенно набирает силу, разносится, слышный всем.
Свет. Стук. Вспышки пламени.
Все, все вместе движется как одно целое, и на громко, уже в полную силу пропетых словах, два брата-укротителя пламени выпускают по длинной, мощнейшей вспышке, освещая манеж, и с этого момента свет загорается полноценно, но это не конец, а только начало.
И зрители подпевают, чуть менее стройно, чем его хор, но — в долю, четко-четко, и это главное.
Время он отмеряет по куплетам, по строчкам — он выходит, чтоб начать, чтоб поддержать и представить своих артистов, и уже после этого — чтобы выступить самому.
На нужных словах он как раз уходит — так, что это выглядит частью номера; Филипп ждет его в полумраке огромного шатра, предупрежденный, и все еще не совсем понимающий, что будет дальше, но уже научившийся рисковать так, чтобы спокойно принимать элемент внезапности.
Ждет и улыбается, заведенный общей деятельной атмосферой, искрящимся чудом, которое рождается из света и звука и танца.
— Это тебе, — Финеас протягивает ему с шутливым, но искренним поклоном трость с блестящим навершием, и, когда тот берет, накрывает ладонью его запястье.
Стук. Звук.
Время, пританцовывая, бежит вперед, но ощущается все замедленно до предела, каждый вдох — оглушает, каждый удар сердца громче всего оркестра.
Приникают друг к другу они совершенно синхронно, все еще будто в общем танце двигаясь, хорошее выражение — как по нотам, думает кто-то из них, не ведя и не слушаясь, просто — коротко, будто пробуя, касаясь, снова — тепло, чуть дразняще и самую малость горьковато, и Филипп чуть прикусывает его губы, это не больно — это весело.
Финеас поправляет на нем свой цилиндр, потом все же сдвигает — и еще раз коротко целует.
И — буквально убегает, пока Карлайл пытается выровнять сбитое дыхание, пока еще раз все поправляет, одергивает мундир и вспоминает, что ему сейчас на выход.
Музыка — смена тональности, хор выпевает свою партию, но все же звучит это, как пауза, песня звучит, словно тянется дальше, ждет, что он ее подхватит — и он врывается, делая совсем как Барнум и одновременно совсем по-своему — и все затихает, тишиной невозможно громко подзвучивая его голос, и все будто готовится, сжимается, как пружина перед толчком, и взрывается к концу строки. Тишины гораздо меньше, чем в начале, она умещается в какую-то пару тактов, но этого хватает.
Филипп, по правде, мечтал спеть это вместе с Финеасом, дуэтом, и мечта почти воплотилась.
Если за вместе считать — вместо, пока тот сбегает прямо на слоне на очередную балетную постановку.
А Барнум ведет слона крепко и весело, думает — пусть эти девчонки подавятся, а его солнышко увидит, что всеобщее неодобрение хотя бы весело, и свободу дает невозможную — и это неповоротливое создание, укрытое от снега теплой попоной, тому подтверждение.
И думает о том, что чуть больше б ему сентиментальности — и на шоу Филиппа он хотел бы, мечтал бы попасть так же, как на выступление родных, любимых дочек.
Потому что к нему — гордость и приятельская нежность, потому что теплое и доверительное.
Но Финеас просто задумчиво касается языком искусанных губ и улыбается.
Однажды кто-то из них сказал: если уж возглавляешь фрик-шоу, то и сам должен быть слегка фриком.
А с этим у Филиппа все в порядке.