9
Хва Джин смотрел на девушку и не понимал сам, откуда в нём столько сочувствия к ней. Не жалости — именно сочувствия, этой странной, тёплой тяжести, которая заставляла его снова и снова оказываться рядом, пытаться удержать её на поверхности, не дать ей утонуть в этой жизни окончательно. Может, потому что узнавал в ней себя. Может, потому что знал, каково это — когда боль становится такой огромной, что поглощает всё, и вокруг не остаётся ни одного человека, который мог бы хотя бы просто стоять рядом
–Ты не виновата — тихо, но твёрдо произнёс Хва Джин, пытаясь донести до неё то, что она отказывалась слышать. –В смерти того, кого любила — ты не виновата. Это не твоя вина
Ёнхи подняла на него глаза, полные такой боли, что казалось, эта боль имела свой собственный вес, свою гравитацию, которая тянула её вниз. Губы дрогнули, и она заговорила — голос тихий, надломленный, будто каждое слово давалось ценой усилия:
–Последнее, что он сказал мне перед тем, как скинулся с крыши... — пауза, вдох, который не помог, потому что воздух всё равно не доходил до лёгких. –«Мы ещё поговорим»
Хва Джин смотрел на неё и видел сгусток боли в её сердце — настолько плотный, осязаемый, что казалось, его можно потрогать. Эта боль не была просто грустью или тоской. Это была рана, которая не затянулась, а наоборот — гноилась с каждым днём, с каждой бессонной ночью, с каждой минутой, проведённой в тишине, где его голос повторял и повторял эту фразу: «Мы ещё поговорим»
–А мы... так и не поговорили — уже не сдерживаясь, Ёнхи стала махать рукой — вяло, бессильно, словно пыталась сама себя успокоить, унять эту боль, которая разрывала её изнутри на маленькие, острые кусочки. Никто — ни родители, ни брат, ни одноклассники — не мог понять, насколько ей было больно. Эта боль была только её, и она несла её в одиночку, каждый день, каждый час, как тяжёлый, невидимый миру камень
Слёзы пошли градом — не теми тихими, сдержанными каплями, что она обычно вытирала, пряча от всех. Нет. Это были рыдания, которые ломали тело, выворачивали наизнанку. Она схватилась одной рукой за стену, отворачиваясь, потому что не могла больше контролировать себя, не могла держать лицо, не могла быть сильной. Впервые за всё это время плотина внутри неё треснула — и всё хлынуло наружу: и горе, и вина, и одиночество, и эти четыре слова, которые она повторяла снова и снова, как мантру, как приговор, как незаживающую рану
–Мы даже не поговорили... — рыдания усилились, голос сорвался, стал хриплым, чужим
Боль была настолько сильной, что Ёнхи начала бить себя по грудной клетке — не со злостью, не в попытке наказать, а в отчаянной, слепой надежде, что если ударить посильнее, боль наконец утихнет, перестанет рвать изнутри. Но с каждым ударом она лишь накрывала её ещё сильнее, расползалась по всему телу, добиралась до самого сердца — и там становилась невыносимой. Хва Джин смотрел на это и понимал: она не пытается причинить себе вред, она просто не знает, куда деть эту боль, как вытолкнуть её наружу, чтобы снова стало возможно дышать. Он знал, каково это — когда горе становится таким огромным, что не помещается в груди, и ты ищешь хоть какой–то способ его выпустить. Боль была слишком сильной, слёзы не унимались, и о чём кричала её душа, говорили слова — те самые, которые она повторяла снова и снова, будто пытаясь наверстать то, что уже невозможно было наверстать
–Мы не поговорили... — задыхаясь, шептала она
Хва Джин лишь молчал ведь знал никакие слова уже не помогут. Рыдания становились всё сильнее, и каждый всхлип вырывал из неё новый кусок боли, который она так долго держала запертым внутри. Он лишь коснулся её плеча своей руки, давая понять что не одна хотя бы сейчас. От этого ей всё же становилось словно легче — не потому что боль уходила, а потому что кто–то впервые не сделал вид, что ничего не случилось. Кто–то просто стоял рядом
–Он хотел со мной поговорить — голос её дрожал, срывался, и в каждом слове звучала та самая, невыносимая, неотпускающая вина — не перед ним, а перед собой, перед собственной совестью, которая раз за разом прокручивала ту последнюю секунду: его голос, его «мы ещё поговорим», и потом — пустота. –Я не узнаю что он хотел мне сказать. Не узнаю...
–Не вини себя — твёрдо произнёс Хва Джин. –Он хотел с тобой поговорить — и это не значит, что речь шла о чём–то плохом. Скорее наоборот. Просто он хотел поговорить, потому что ты была ему важна. Потому что он тебя любил. И это самое главное
От этих слов Ёнхи разрыдалась ещё сильнее. Плечи её задрожали, тело сжалось, будто она пыталась уместить в себе всю эту боль, но та не помещалась, рвалась наружу. Впервые за это время она не чувствовала себя одинокой в своём горе: не нужно было прятать слёзы, не нужно было делать вид, что всё в порядке, не нужно было быть «сильной девочкой». Рядом был человек, который не отворачивался от её слабости
–Тебя нужно встать — тихо, но настойчиво сказал Хва Джин. Помогая встать. –Ты не одна. Но тебе нужно быть сильной, чтобы выдержать всё
Ёнхи по–прежнему не могла выговорить ни слова. Губы дрожали, в горле стоял ком, и единственное, что она могла — это кивать, снова и снова, будто пыталась убедить саму себя в том, что эти слова правда. Впервые она не оттолкнула этого сильного, стойкого мужчину, не попыталась вырваться, не сказала «мне не нужна помощь»
–Я тебе помогу — спокойно, без пафоса, без пустых обещаний, что «всё будет хорошо», произнёс он
И она снова кивнула — на этот раз чуть увереннее, будто сама цеплялась за эти слова, как за спасательный круг. Когда её рыдания стали тише, а слёзы и вовсе иссякли, Хва Джин смотрел на неё спокойно
–Выдохни — тихо сказал он, глядя на неё так, будто хотел убедиться, что она сейчас держится на ногах не только за счёт его поддержки. –Просто постой тут ещё минуту. Пусть воздух дойдёт до лёгких
А в школе дела и правда оказались куда интереснее — и куда опаснее. Чён Хён, загнанный в угол насмешками, унижением и паникой из–за скандала вокруг отца, решил, что единственный способ заставить всех замолчать — это сделать так, чтобы замолчало всё. Он пробрался в свой класс, разлил что–то резко пахнущее по партам, поднёс зажигалку к стопке бумаг — и в ту секунду, когда пламя уже лизнуло край тетради, дверь резко распахнулась. Хва Джин зашел спокойно будто знал, что именно здесь сейчас случится непоправимое. Он не тратил время на слова, не пытался взывать к разуму — потому что в тот момент в Чён Хёне разума не было. Был только страх, ярость и отчаянное желание сжечь всё, что причиняло боль. Не раздумывая, Хва Джин сделал резкий шаг вперёд и ударил ногой в спину — не со всей силы, но достаточно твёрдо, чтобы сбить парня с ног. Чён Хён рухнул на пол, тяжело дыша, с расширенными от шока глазами, от страха он выбежал в коридор но бежать было некуда
–А ты всё не уймёшься, да? — Хва Джин смотрел на него сверху вниз, и в этом взгляде не было ни жалости, ни гнева — только холодная, тяжёлая констатация: настолько Чён Хён был уродом. Не внешне — внутри, там, где вместо совести жили привычка безнаказанности и уверенность, что любую грязь можно отмыть деньгами отца. –А я предупреждал. Раскаяние должно происходить через тело, а не через голову
Он медленно достал из кармана зажигалку. В коридоре, залитом резким, едким запахом бензина, это движение выглядело так, будто он держит не крошечный предмет, а приговор. Весь класс, весь коридор — всё было залито, и запах стоял такой густой, что почти резал глаза
–Ты ебанулся? — Чён Хён замер, и впервые за всё это время в его голосе не было ни наглости, ни попытки казаться выше. Был только страх — голый, сырой, животный. –Это же бензин!
–Ну бензин — Хва Джин сделал шаг вперёд, медленный, не торопясь, и от этого его движения стало ещё страшнее. Чён Хён стал отползать по полу, отталкиваясь ладонями и пятками, будто убегал от ужасного монстра, который не торопится, потому что знает: жертве некуда деться. –А ты его не за этим разлил?
Чён Хён открыл рот, но слова застряли в горле. Он смотрел на зажигалку в руке Хва Джина, на его лицо — спокойное, непроницаемое. Вся его прежняя уверенность, вся его защищённость отцовскими деньгами, связями, властью — всё это вдруг стало неважным, мелким, смешным, потому что перед ним стоял человек, которого невозможно было купить, напугать или заставить отступить. Хва Джин не шутил. В этом Чён Хён видел правду — и от этой правды кровь стыла в жилах. И тогда зажигалка выскользнула из его пальцев. Она упала на пол — маленькая, серебристая, почти беззвучная. Но в этом беззвучии был такой вес, будто рухнул весь мир. Огонь лизнул мокрый линолеум — и в ту же секунду по полу побежала тонкая, жадная дорожка пламени, будто кто–то провёл огненным карандашом по следам бензина. Чён Хён вскрикнул — не от боли, а от ужаса, и рванулся к стене, прижался к ней спиной, вжимаясь в холодную поверхность, будто она могла его спасти. Огонь бежал по полу, не быстро, но неумолимо, и его отблески ложились на лицо Чён Хёна, делая его ещё бледнее
–Помогите! Пожалуйста! — кричал в слезах Чён Хён, голос его срывался, пузырился сквозь рыдания, и в этом крике не осталось ни капли той прежней, надменной уверенности. Только голый, звериный ужас перед огнём, который он сам же и зажёг. –Я был не прав! Ну помогите мне! Помогите! Это я виноват! Простите!
Хва Джин видел его страдания. И нет, ему не было его жалко — потому что именно этого он и ждал. Ждал, что рано или поздно маска спадёт и под ней окажется не «неприкасаемый» сын влиятельного отца, а перепуганный мальчишка, который наконец понял, что его действия имеют последствия. Он видел слёзы Ёнхи, которые Чён Хён заставил проливать. Знал, что именно он довёл Хён Ука до самоубийства. И потому, когда схватил со стены огнетушитель и одним движением сбил пламя, он делал это не ради Чён Хёна — а ради тех, кого тот мог за собой сжечь. Чён Хён кричал от боли и страха, вжимаясь в стену, и его мокрые от слёз глаза метались по коридору, ища хоть кого–то, кто бы его защитил. Но в дверях уже стояли другие ученики, застывшие, бледные, и смотрели на эту сцену так, будто видели конец света
–Нахер ты меня доводишь? Зачем? — в слезах выкрикнул Чён Хён, и в этом вопросе была не злость, а отчаяние человека, который вдруг осознал, что больше не контролирует ни ситуацию, ни себя, ни кого–либо вокруг
–А ты? — Хва Джин смотрел на него пусто, без выражения, и от этой пустоты было страшнее, чем от любого крика. –Ты зачем довёл Хён Ука?
Чён Хён замер
–Зачем ты избивал Ёнхи? Зачем ты после издевался над ней? Что она тебе сделала?
Хва Джин стоял ужасно тихо, ужасно спокойно, и именно это спокойствие было страшнее всего. Любой, кто кричит — предсказуем. Любой, кто злится — даёт шанс ответить, оправдаться, контратаковать. Но этот человек не кричал. Он говорил так, будто каждое слово было гвоздём, который он забивал в крышку гроба — медленно, точно, без единого лишнего удара. И вдруг его рука метнулась вперёд и схватила Чён Хёна за шиворот — резко, жёстко, рванув на себя так, что ткань затрещала
–У Хён Ука была вся жизнь впереди — голос Хва Джина стал низким, тяжёлым, и в нём зазвучало то, что до этого было спрятано глубоко внутри: не учительский авторитет, не должность инспектора «Бено», а боль человека, который слишком хорошо знал, каково это — когда жизнь обрывается, не успев начаться. –Хорошее будущее. Ты сломал две жизни. Хён Ук тоже боялся умирать, как и ты
Слёзы стекали по щекам Чён Хёна, и в его глазах был тот же ужас, тот же страх, что и у Хён Ука в его последний момент. Но была и огромная разница — огромная, непроходимая пропасть. Ёнхи мужчина дал руку помощи. Он хотел ей помочь, оказаться рядом, не дать ей утонуть. А Чён Хёна он лишь хотел уничтожить. Не физически — хуже. Он хотел разрушить в нём то, что делало его тем, кем он был: уверенность в безнаказанности, ощущение собственной непогрешимости, привычку смотреть на людей сверху вниз. Он хотел, чтобы Чён Хён почувствовал то, что чувствовал Хён Ук перед тем, как шагнул с крыши. И то, что чувствовала Ёнхи каждый день, идя в школу, где каждый коридор был минным полем
–Но только Хён Ук сделал этот выбор — продолжал Хва Джин, и его пальцы ещё крепче сжимали шиворот. –Из–за тебя, мудака. И теперь его больше нет. И ты поплатишься за это
Его голос прозвучал не как угроза, а как приговор. Без крика, без надрыва — тихо, ровно, окончательно