глава три
Свет просачивался сквозь щель в шторах - тонкая, бледная полоса, которая падала на потолок и ползла к стене. Часы на тумбочке показывали 6:47, как всегда - без будильника, без внешнего толчка, просто внутренний механизм, заведённый до оскомины. Он открыл глаза и несколько минут смотрел в побеленный потолок, где трещина от сырости тянулась от лампы к углу, напоминая русло пересохшей реки. Организм привык просыпаться в одно и то же время, хотя засыпал он каждый день по-разному - иногда в полночь, иногда под утро, иногда вовсе не смыкал век, слушая, как за окном проезжают редкие машины. Но в 6:47 веки разлеплялись сами, и наступала та особенная тишина, когда мир ещё не проснулся, а одиночка уже был здесь.
Комната была крошечной - настолько, что, сидя на кровати, он мог дотянуться рукой до стены, где висел потёртый постер с «The Smiths». Снять большее он не мог себе позволить: работа в магазине пластинок давала ровно столько, чтобы хватало на аренду, еду и билеты на концерты, которые он посещал с упорством одержимого. Он не считал, сколько тратит на эти поездки. Деньги были скучной материей, и он предпочитал не забивать ими голову - достаточно того, что они есть и что их хватает.
На тумбочке стоял стакан с водой - вчерашней, тёплой, с привкусом металла. Светловолосый сел, сделал три глотка, и влага скользнула в горло, не принося облегчения. Он провёл пальцами по спутанным тёмным прядям, откинул их со лба - они тут же упали обратно, закрывая обзор, будто не хотели, чтобы он видел мир ясно. В зеркале напротив отражалось бледное лицо с синевой под глазами - следствие бессонниц и невыплаканных слёз. Тонкие губы, почти не знающие улыбки, впалые щёки. Кастов смотрел на своё отражение без интереса - это лицо было знакомо до отвращения, и он давно перестал искать в нём что-то примечательное.
Он встал, натянул джинсы и старую футболку, которая когда-то была синей, а теперь выцвела до серого. Одежду он не менял годами - не из бедности, а из равнодушия; новые вещи казались ему лишним шумом. Но обувь была начищена до зеркального блеска - единственная деталь, за которой сиротка следил с маниакальной тщательностью. Он оправдывал это тем, что ноги должны быть в порядке, но правда была глубже: в подростковом возрасте они с другом ходили в одинаковых кроссовках «Адидас» и каждое воскресенье натирали их до блеска, сидя на крыльце. И теперь Кастов продолжал эту традицию, как молитву, уже осознавая, кому она адресована.
На кухне он заварил чай. Чайник загудел низко и ровно, и этот звук заполнил крошечное пространство, успокаивая, как колыбельная. Светловолосый стоял у окна и смотрел на пустой двор, где дворник - сгорбленная фигура в оранжевом жилете - сметала листья в кучи. Сентябрь. Воздух стал колким, по утрам на стекле оседала изморозь, но солнце ещё грело, пробиваясь сквозь рябь облаков. Он опустил пакетик с бергамотом в кружку и засек три минуты - так учил он. «Если меньше - вкус не раскроется. Больше - станет горьким. Жизнь, Лукас, это баланс между слишком и недостаточно». Он улыбнулся воспоминанию - коротко, кончиками губ, и тут же погасил улыбку, словно она была ошибкой.
После чая он вышел из дома. Сегодня суббота - день ритуала. Он шел в супермаркет не за продуктами (хотя хлеб, яйца, молоко и горький шоколад были в списке), а потому что супермаркет находился рядом с домом матери Эрика. Кастов всегда выбирал маршрут так, чтобы пройти мимо. Не заходить. Просто проходить. Это был его способ держаться рядом, не вторгаясь.
Он шёл не торопясь, руки в карманах куртки, на голове серая кепка - та самая, что он носил еще в те годы. В ушах - наушники, но музыка молчала; он просто надевал их, чтобы не заговаривать с людьми. В этом городе проще притвориться глухим, чем объяснять, почему ты не хочешь говорить.
Супермаркет встретил его запахом свежей выпечки и мыльного пола - слишком ярким, почти болезненным после уличной прохлады. Светловолосый взял корзину и пошел вдоль стеллажей, беря то, что попадалось на глаза: хлеб, яйца, молоко, помидоры, пакет орехов. И шоколадку - горькую, черную, потому что он всегда говорил: только горький имеет право называться шоколадом. Он уже направился к кассе, когда увидел ее.
Люси Майерс стояла у овощного прилавка - седые волосы собраны в тугой пучок, очки на цепочке, светлая кофта с выцветшим узором. Она перебирала яблоки, морщилась от артрита, и не замечала его. Светловолосый замер, корзина дрогнула в руке. Внутри всё сжалось - ему хотелось развернуться и сбежать, но ноги приросли к линолеуму. Она подняла голову, и их взгляды встретились. Её глаза на мгновение остекленели - тот же взгляд, что всегда, когда она видит его. Потому что похож на младшего сына? Или потому что он - живое напоминание о том, что уже не вернуть никогда?
Она улыбнулась. Мягко, с грустинкой.
- Лукас, дорогой, - голос низкий, с хрипотцой, как у человека, который много курил, но бросил. - Как ты?
Он шагнул к ней, пересиливая себя.
- Здравствуйте, миссис Майерс. Всё хорошо. Помочь вам?
Она качнула головой, но он уже забрал из её рук тяжелую сумку - в ней лежали три яблока, две груши, морковь, помидоры и горький шоколад.
- Ты всегда такой вежливый, - сказала она, и в голосе мелькнула тёплая усмешка. - Это меня в тебе и бесило. Почему нельзя просто сказать «здравствуйте» и убежать?
- А вы бы простили меня, если бы я был невежливым? - спросил он, и его губы дрогнули почти в улыбку.
- Нет, - ответила она без обиняков. - Но хотя бы мне не пришлось бы каждый раз гадать, что ты извиняешься за то, в чем не виноват.
Она смотрела на него долгим, изучающим взглядом - как всегда, с тех пор как сына не стало. Словно пыталась вычитать между строк его молчания то, что он не решался сказать. Кастов выдержал этот взгляд, хотя внутри всё сжималось в тугой узел.
- Я взяла много, - сказала она, указывая на тележку, где лежали ещё пакеты с крупой, консервами и хлебом. - Не проводишь меня до дома? Рука что-то ноет, - она пошевелила пальцами, и он заметил, как они дрожат.
Он знал, что рука не болит. Знал, что это её способ задержать его, чтобы побыть рядом еще немного. И он был благодарен ей за эту уловку.
Они прошли к кассе. Лукас пропустил женщину вперёд, она платила мелочью, долго отсчитывала монеты, и кассирша вздыхала, но молчала. Кастов ждал - он умел ждать. На улице он взял обе сумки - свою и её, - и они двинулись вдоль серых панельных домов, мимо облезлых скамеек и чахлых тополей. Она шла, опираясь на трость, которую он раньше не замечал - чёрную, с резиновым наконечником.
- Вы хромаете, - сказал он.
- Это от погоды, - отмахнулась она. - Сентябрь, сыро, кости ноют. Я старая, Лукас. Так бывает. Не обращай внимания.
Но он обратил. Он всегда замечал детали - это было проклятием. Видел, как она придерживается за перила, как дыхание стало чуть чаще, как она украдкой массирует плечо. Люси было тяжело. Она была стойкой - всегда была, - но время брало своё, и эта стойкость теперь стоила каждого шага.
Они подошли к её подъезду - пятиэтажки с облупившимися стенами и ржавым почтовым ящиком. Когда-то они с ним сидели на лавочке здесь, слушали «Nirvana» на кассетнике и смеялись до икоты. Теперь лавочку убрали, на её месте теперь стоял мусорный бак. Кастов бросил взгляд на пустое место - и внутри кольнуло тупой болью, знакомой до спазма.
Подъезд пах плесенью и сыростью. Лифт не работал - на двери висела та же бумажка, что и год назад: «Временные неудобства». Он взял её сумки, помог подняться на третий этаж, чувствуя, как ее пальцы сжимают его локоть с неожиданной силой.
Дома она опустилась на стул, вздохнула с облегчением, и он увидел, как дрожат её руки, когда снимает пальто.
- Спасибо, - сказала Люси. - Мне уже трудно таскать. А внуков нет - помочь некому.
В голосе не было упрека. Только усталая констатация, от которой у парня сдавило горло.
- Я могу заходить за вами по субботам, - пробормотал Лукас. - В магазин. Если позволите.
Она подняла на него глаза - тёплые, с той же грустью, что и всегда.
- Ты добрый мальчик, Лукас. Всегда был таким добрым и светлым.
Он опустил взгляд. Эти слова жгли, потому что он знал, что добрые люди не делают того что делал он все эти годы. Но решил промолчать.
Мисс Майерс вдруг взяла его за руку - сухая, тёплая ладонь с выступающими венами, сжала его пальцы с неожиданной крепостью.
- Расскажи мне что-нибудь хорошее, - попросила она почти шёпотом. - Я так давно не слышала что то хорошего и веселого.
Он сел напротив, женщина так же держала его за руку и парень начал говорить - о своей работе, о покупателях, которые приходили за редкими пластинками, о мальчишке, что разбил витрину, случайно опрокинув стойку с винилом. Пианист говорил мягко, спокойно, иногда улыбался краешками губ, и она слушала, кивая, и её пальцы постепенно расслаблялись в его руке. За окном ветер гнал по серому небу низкие тучи, и солнечные лучи пробивались сквозь них, падая на подоконник косыми золотыми полосами. В комнате пахло старым деревом, сухими травами и чем-то родным, что он не мог назвать.
Мисс Люси задремала - голова склонилась, дыхание стало ровным, и лицо разгладилось, став почти безмятежным. Кастов осторожно высвободил руку, взял плед со спинки дивана и укрыл её плечи. Она вздохнула во сне, чуть улыбнулась - и он понял, что она видит что-то хорошее, чего нет наяву.
Он постоял с минуту, глядя на неё. Три года прошло, а он всё приходил к ней, как будто извинялся. За то, что не смог предотвратить.
Он тихо вышел, прикрыл дверь - замок щелкнул мягко, - и спустился по лестнице, где каждая ступенька помнила шаги всех. На улице уже похолодало - ветер рвал с деревьев последние листья, швырял их в лицо, и они прилипали к мокрому асфальту. Парень поднял воротник куртки и сделал несколько шагов к остановке, но вдруг остановился.
Он обернулся на окна третьего этажа - за одним из них, за занавеской, виднелся теплый свет лампы. Он стоял и смотрел, не двигаясь, и внутри нарастало что-то твёрдое, почти решительное.
Он вернулся к подъезду, достал из кармана огрызок карандаша и вырвал клочок из старого блокнота, который всегда носил с собой. Написал крупно, печатными буквами: «Я зайду в следующую субботу. В это же время. К вашему дому. Лукас». Подошёл к почтовому ящику - её фамилия была написана от руки на потертой наклейке, - и аккуратно просунул записку в щель.
Сделал шаг назад, посмотрел на закрытую дверь, и в груди разлилось что-то тёплое - почти забытое. Он не знал, заметит ли она записку. Не знал, что скажет, когда увидит ее в следующую субботу. Но он знал, что придёт. Потому что это было единственное, что он мог ей дать.
Кастов сунул руки в карманы и пошёл вдоль пустой улицы, где ветер гнал листья, а оранжевые фонари уже зажигали свой тусклый свет, растягивая его тень по мокрому асфальту. Сзади, где-то за его спиной, в окне третьего этажа кто-то отдернул занавеску - но он не обернулся.
━───────⊹⊱✫⊰⊹───────━
Он вышел на трассу через два квартала - старую бетонную ленту, уходящую в лесную мглу. Когда-то здесь гудели машины, но новую объездную проложили год назад, и теперь дорога превратилась в место для редких прогулок, одиноких пробежек и навигационных ошибок. Асфальт растрескался, в швах пробивалась трава, а по краям чернели ямы с дождевой водой, в которых отражалось серое небо.
Кастов бегал здесь каждую субботу - сразу после визита к Люси. Это был его способ перезагрузиться, стереть из головы липкий осадок чужих взглядов и собственных мыслей. Он знал каждый метр: где бетон просел, где трещина змеилась шире ладони, где ямы у обочин были глубже обычного. Он бежал ровно, пока лёгкие не начинали гореть, пока мышцы не сводило судорогой - только тогда тело замолкало и переставало напоминать о себе.
Сегодня он начинал медленно. Дышал размеренно, руки двигались привычным маятником, кроссовки мерно стучали по серому бетону. В наушниках - тишина. Он никогда не слушал музыку на пробежках: боялся не услышать чужих шагов за спиной. Страх иррациональный, но въевшийся в кожу, как запах старого табака, - он появился в тот день, когда тишина перестала быть безопасной.
Первый километр ушёл легко. Деревья по обеим сторонам стояли в золотой сентябрьской позолоте, ветер шевелил их кроны, роняя листья на бетон. Воздух пах сырой листвой, прелью и где-то далеко - бензином, хотя машин не было слышно. Светловолосый бежал, не ускоряясь, наслаждаясь движением, тем, что мышцы слушались, а мысли ещё не успевали догнать.
Второй километр. Дыхание углубилось, сердце забилось ровнее и сильнее, наполняя грудную клетку горячей волной. Он любил этот момент - когда тело работало как точный механизм, без сбоев, без боли, когда всё внутри подчинялось ритму шагов и ветра.
Третий километр вывел на прямой участок, где поля расступались, открывая небо до горизонта. Здесь ветер хлестал в лицо, и он щурился, прикрывая глаза ладонью. Хорошо. Ему нравился ветер - он сдувал всё лишнее, оставляя только чистое тело и пустую голову.
Четвёртый. Ноги сами ускорились - впереди был спуск, и сиротка всегда отпускал себя на спусках, позволяя гравитации тянуть его вниз, как будто это могло унести его прочь от всего.
И тут это случилось. Опять.
Без предупреждения, без единого знака - мир дёрнулся, как плёнка в старом проекторе. Сердце пропустило удар, потом ещё один, и в ушах зашумело, сначала тихо, потом оглушительно, как если бы кто-то включил радио на полную мощность и крутил ручку настройки сквозь помехи.
Он запнулся, шаг сбился, и он остановился, хватая ртом воздух. Но воздух не шёл. Горло сжалось, словно невидимая рука стиснула трахею, и лёгкие отказались раскрываться. Он упал на колени - бетон больно ударил по чашечкам, но боли он почти не почувствовал, потому что в голове уже начиналось.
Сначала голос. Тот самый - тёплый, с лёгкой усмешкой, которую он узнал бы из тысячи. Эрик. Шёпот, почти невесомый, прямо у самого уха:
- Ты не виноват. Ты ничего не мог сделать.
Парень сжал голову ладонями, вдавливая пальцы в виски. Голос не уходил - он пульсировал внутри, как вторая сердцевина.
Но следом нахлынули другие. Гулкий бас священника - тот самый, с похорон, в маленькой церкви, где пахло ладаном и воском. Он слышал его чётко, будто стоял там снова:
- Господь призвал его в лучший мир, но мы, оставшиеся, будем помнить его свет...
И поверх - рыдание. Пронзительное, высокое, разрывающее воздух на части. Миссис Майерс. Она кричала, заглушая слова священника, и этот крик врезался в память осколками стекла. Он слышал, как её голос ломался, как она захлёбывалась слезами, как кто-то поддерживал её под локоть, а она оседала, не в силах стоять.
А потом - монотонный гул. Десятки голосов, которые шептали соболезнования: одноклассники, учителя, соседи. Он не различал лиц, только обрывки фраз:
- Какой ужас... такой молодой...
- Он был таким талантливым...
- Бедная Люси...
И среди этого шума, как игла в вате, - голос самой миссис Майерс, обращённый к кому-то рядом, сдавленный, почти безжизненный, но с надрывом, который невозможно подделать:
- Доктор сказал... наш старший потерял половину памяти. После аварии. Он не помнит многого. Говорят, это защита организма... но я вижу, как ему тяжело. Он смотрит на фотографии и не узнаёт их..
Она замолкает, и слышен только тихий, мокрый всхлип.
И этот всхлип врезался прямо в солнечное сплетение одиночке. Он сжался, скорчился на бетоне, прижимая ладони к ушам, но звуки не уходили - они умножались, наслаивались друг на друга, превращаясь в сплошной гул, от которого раскалывалась голова. Внутри, между ушей, пульсировала тупая боль, как будто кто-то забивал гвозди в затылок. Пот стекал по вискам, смешиваясь со слезами, которых он не чувствовал - они текли сами, горячие и солёные, заливая глаза.
Его трясло. Мелко, крупно - руки ходили ходуном, ноги свело судорогой, он не мог выпрямиться, не мог встать. Колени кровоточили - он разбил их о бетон, но боли не было, только давление, распирающее голову изнутри.
Он открыл рот, чтобы закричать, но из горла вырвался только хрип, сухой и беспомощный. Голоса не умолкали: священник продолжал читать, миссис Майерс рыдала, а над всем этим - голос Эрика, нежный, ласковый, бесконечно далёкий:
- Ты не виноват. Ты не мог..
- Замолчи! - прохрипел он, но шёпот не исчез. Он слышал его в каждой клетке, в каждом ударе пульса, который грохотал в ушах, заглушая даже ветер.- Замолчи! -удар рукой по голове, голос продолжал. -Замолчи, замолчи, замолчи.! -Лукас рвал волосы, голос срывался на безутешный крик. Но голос не изчезал.
Прошло неизвестно сколько. Может, минута, две, час, два- время перестало существовать. Она обнимала его липкими щупальцами, сжимала грудную клетку, не давая сделать полный вдох. Он дышал поверхностно, часто, как загнанный зверь, и каждый раз, когда воздух входил в лёгкие, он чувствовал, как они наполняются не кислородом, а тем же гулом, теми же голосами.
Потом - медленно, как уходит прилив - звуки начали затихать. Голос стал тише, растворился в ветре. Рыдания миссис Майерс отдалились, превратились в шум дождя. Священник замолк. Осталась только тишина - такая плотная, что закладывало уши.
Он открыл глаза. Бетон под коленями был серым, с тёмными пятнами - от пота или крови, он не понял. Он перевёл дыхание, медленно, с трудом, и поднял голову. Трасса была пуста. Никого. Только ветер гнал листья по асфальту, и где-то далеко кричала птица.
Он с трудом поднялся, ноги дрожали, колени саднили - он посмотрел вниз и увидел ссадины, из которых сочилась кровь. Он не помнил, когда упал. Отряхнул штаны которые порвались и пропитались кровью, вытер лицо рукавом - рукав стал мокрым от слёз и пота. Голова всё ещё гудела, но уже не раскалывалась, а ныла глухой, тупой болью.
Бежать он не мог. Он пошёл пешком - медленно, шаркая кроссовками по бетону, обратно, к въезду на трассу.
Там стояла старая скамья с облупившейся краской. Он сел на неё, достал телефон. Пальцы всё ещё дрожали, он с трудом набрал код. Открыл сообщения, прокрутил вниз - до самого низа, где в списке контактов значилось одно имя: Эрик.
Последнее сообщение. Три года назад. Он знал его наизусть.
«Приходи завтра. У меня новое что-то есть, хочу тебе показать. Буду ждать».
Он не ответил тогда. Собирался утром, а утром узнал что его не стало.
Лукас смотрел на экран минуту, потом другую. И начал печатать:
«Я опять слышал твой голос. И голос твоей мамы. И священника. Всё слышал. Снова».
Стёр.
«Я купил ту шоколадку. Горькую. Она лежит на столе уже третью неделю. Не могу её съесть. Мне кажется, если съем - что-то забудется».
Стёр.
«Я не хочу помнить».
Замер. Посмотрел на экран. Потом медленно, буква за буквой, написал:
«Я скучаю по тебе. Ты бы сейчас смеялся. Наверное».
Он долго смотрел на эти слова, потом убрал телефон в карман, поднялся и побрёл дальше - в сторону города, где зажигались оранжевые фонари и где его никто не ждал.
━───────⊹⊱✫⊰⊹───────━
Кладбище раскинулось на окраине города - серое, мокрое царство, где время текло иначе, медленнее, словно густой сироп. Старые липы и берёзы стояли вдоль аллей, их ветви клонились к земле, роняя жёлтые листья на надгробья. Камни - одни побелевшие от дождей, другие свежие, с ещё не стёртыми именами - тянулись рядами, уходя в серую дымку, где небо сливалось с землёй. Влажный ветер доносил запах сырой земли, прелых листьев и мокрого гранита, а где-то вдалеке хрипела ворона, нарушая тишину своими резкими выкриками. Кастов знал здесь каждый поворот: за центральными воротами - три ряда вправо, два вверх, у сломанной берёзы, которая так и не выпрямилась после прошлогодней бури.
Он шёл по гравийной дорожке, и хруст под ногами казался слишком громким в этой тишине. Пальцы в карманах куртки сжимали шоколадку - горькую, в чёрной обёртке, которую он держал в руке с самого утра. В горле уже стоял ком, твёрдый и сухой, как тот самый гранит, к которому он приближался.
Памятник Эрика был простым - тёмный полированный камень с выгравированным именем и датами. В центре, под овальным стеклом, застыла фотография: мальчишка с вечно растрёпанными светлыми волосами и зелёно-серыми глазами, в которых плескалась та особенная искра, что заставляла всю комнату смеяться. Фотография была старой - шестнадцатилетний Эрик улыбался ветру, щурился от солнца, и казалось, что он вот-вот заговорит, швырнёт в Лукаса пригоршню листьев и крикнет: «Ну чего ты застыл, тормоз? Иди сюда!»
Лукас остановился в шаге от камня. Комок в горле стал острее - он резал изнутри, как битое стекло, и глотать было невозможно. Он перевёл дыхание, глубоко и шумно, но воздух только раздражал гортань. Тогда он просто опустился на колени, протянул руку и положил шоколадку на мокрую плиту у подножия памятника - туда, где земля была присыпана сухими цветами, оставленными, видимо, Люси. Пальцы его дрожали, когда он поправлял обёртку, будто боялся, что шоколадка сползёт. Он сел на мокрый бетон рядом, подогнув ноги под себя, - холод проник сквозь джинсы, но он не обратил внимания. Несколько мгновений он смотрел на фотографию, на эти зелёно-серые глаза, и внутри разрасталась пустота, которую нечем было заткнуть.
- Привет, - начал он, и голос прозвучал глухо, как из бочки. - Я сегодня купил шоколадку. Опять. Горькую, как ты любил. Она лежит у меня на столе уже третью неделю, я не могу её съесть. И эту тоже не съем. Просто оставлю здесь. Ты бы сказал, что я дурак, потому что шоколад портится. Но мне всё равно.
Он замолчал, сцепив пальцы в замок на коленях.
- Я по-прежнему работаю в том магазине пластинок. Ты помнишь старика Генри, который вечно забывал, зачем пришёл? Он всё ещё приходит. Ему уже под восемьдесят, но он каждый вторник ищет один и тот же альбом «Pink Floyd», хотя я говорил ему раз десять, что эта пластинка была распродана в девяностых. Он не верит. Говорит, я прячу её для себя. Я улыбаюсь и молчу. Ты бы на его месте уже давно вытряс из меня душу.
Он усмехнулся краешком губ, но улыбка не коснулась глаз.
- Твоя мама попросила помочь сегодня с продуктами. Она сказала, что у неё рука болит, но это неправда - она просто хотела, чтобы я побыл рядом. Она сильная, Эрик. Очень сильная. Но я вижу, как она смотрит на твою дверь, когда мы проходим мимо. Она до сих пор не переставила в твоей комнате ни одной вещи. Я знаю, потому что как-то заходил. Там всё как было: твоя гитара висит на стене, ноты на столе, та самая кружка с дыркой, которую ты не выбрасывал. Она протирает пыль и уходит. Она молчит. Я тоже молчу. И это самое тяжелое - молчать вместе о том, что никогда не пройдёт.
Он сглотнул, и ком в горле дёрнулся острой болью.
- Майк играет. Я слышал его в клубе две недели назад. Он не знает, кто я. Он думает, я просто фанат, который стоит у сцены и смотрит на него. Он не помнит меня, Эрик. А я помню его руки, которые держали тебя, когда ты уходил. Я помню его крик - я слышал его тогда по телефону, когда твоя мама дала мне трубку. Он просто рыдал и повторял: «Я не хотел, я не хотел...» И я ничего не мог сказать ему в ответ. Я хотел крикнуть: «Это твоя вина!» - но вместо этого я сказал: «Я знаю». И положил трубку. Я до сих пор не знаю, зачем я это сделал. Наверное, потому что я не хотел, чтобы он тоже сломался. В нём и так много ломаного.
Кастов замолчал и уставился на свои руки. Пальцы мелко дрожали, и он сжал их в замок сильнее, чтобы успокоить.
- Помнишь нашу мелодию? Ту, которую мы сочиняли в гараже. Мы сидели на полу, вокруг валялись банки из-под колы, а ты всё говорил, что в бридже не хватает воздуха. Я тогда спорил с тобой, говорил, что это слишком попсово, а ты доказывал, что в каждой хорошей песне должна быть дыра, за которую можно зацепиться. Ты взял мою гитару и сыграл ту самую последовательность - четыре аккорда, от которых у меня мурашки побежали по коже. Я сел за клавиши, подобрал к ним бас, и мы до двух ночи переигрывали этот кусок, пока соседи не начали стучать в стену. А потом ты встал, потянулся и сказал: «Слышь, а давай сделаем концовку на два голоса? Ты - с клавишами, я - с гитарой, и в конце мы будем расходиться в унисон». И я сказал: «Это гениально». А ты ухмыльнулся и сказал: «Я знаю».
Лукас улыбнулся, но улыбка тут же погасла.
- Через час приехал Майк на своём «Chevrolet». Он гуднул с улицы, и ты сказал: «О, это за мной, мы хотели съездить на озеро, новый материал обкатать». Я спросил: «Прямо сейчас? Уже ночь». Ты пожал плечами: «А что такого? Озеро никуда не убежит». Ты надел куртку, подхватил гитару и уже открыл дверь, когда я окликнул тебя. Ты обернулся, я хотел сказать: «Останься, мы доиграем завтра, я заварю чай, ты поспишь на диване, как всегда». Но я только и сказал: «У тебя шнурок развязался». Ты посмотрел вниз, завязал его, ухмыльнулся, махнул рукой и выскочил за дверь. И я остался стоять на кухне, с двумя пустыми кружками, которые я уже хотел поставил на стол, и смотрел, как твоя фигура мелькает за окном. Вы сели в машину, мотор заурчал, фары разрезали темноту, и вы исчез за поворотом. А я ждал. Я стоял у окна и смотрел в ту сторону, откуда вы должны были вернуться. Я думал: «Ну, они через час вернутся. Он будет звонить из машины и говорить, что озеро им не понравилось, что вода холодная, что Майк опять забыл плед». Я ждал до трёх. Потом до пяти. А в семь утра зазвонил телефон.
Он замолчал. Дыхание стало прерывистым, грудь ходила ходуном, и он чувствовал, как паника снова поднимается изнутри, обволакивая лёгкие липким холодом. Он сглотнул, пытаясь прогнать ком, но он только разрастался, перекрывая горло.
- Я не играю больше, - выдохнул он, и голос дрогнул, разбившись о тишину. - Не трогаю гитару. Я не могу дописать ту мелодию, Эрик. Я знаю свою партию, но там, после бриджа, должна была быть твоя. А я не знаю, какую ты хотел сделать. Я пытался, сидел за клавишами, перебирал аккорды, но вместо нот слышу только твой голос: «Вот так, нет, чуть выше, Лу, ты слишком давишь». И я убираю руки. Потому что без тебя это просто шум. Я не могу сделать это один. Я не хочу делать это один.
Голос его сорвался. Он склонился вперёд, уткнулся лбом в холодный камень памятника, и плечи его начали вздрагивать. Рыдания вырвались наружу - грубые, надрывные, безутешные, как у ребёнка, который потерялся в темноте. Он плакал навзрыд, не стесняясь, не вытирая слёз, которые текли по щекам и капали на мокрую землю. Всё тело тряслось, он хватал ртом воздух, но воздух был мокрым, тяжёлым, как эта осенняя земля, которая принимала в себя его слёзы.
- Я ждал, - прокричал он сквозь рыдания. - Я ждал тебя каждую ночь! Я верил, что ты вернёшься, что это какая-то дурацкая шутка, что ты спрятался, чтобы проверить, буду ли я скучать. Я стоял у окна месяца два! Я смотрел на тот поворот, ждал твой силуэт, твои светлые волосы, которые ты вечно убирал со лба! Ты сказал, что ты всегда будешь рядом! Ты сказал, что не оставишь меня, как оставили родители! Ты обещал, что мы закончим эту чёртову песню и уедем в город, где нас никто не знает! А ты исчез! Ты просто исчез, и я остался один! И я звоню на твой номер каждый вечер, и он мёртв, и я слышу гудки, и я знаю, что ты никогда не ответишь, но я всё равно звоню!
Он завыл в плаче, ударяя кулаком по мокрой плите - слабо, без боли, потому что вся боль была внутри, и она разрывала его на части.
- А ночью я лежу и слушаю тишину. И жду твой шаг в коридоре. Твои смешные шаги, когда ты крался на кухню за чаем. Ты больше не приходишь. Ты не садишься рядом со мной. Ты не говоришь, что всё будет хорошо, потому что мы друзья и это длиннее, чем любая беда. Ты оставил меня одного, и я не знаю, как жить с этим. Я не знаю, как дышать, когда внутри такая пустота, которую никто не заполнит. Никто, Эрик. Только ты. А тебя нет.
Он выл, почти как зверь, срывая голос, вдавливая пальцы в мокрую землю, сдирая кожу о гравий. Ветки берёзы качались над ним, роняя капли дождя, но он не чувствовал холода, только жжение в груди и вкус соли на губах.
И когда рыдания стали затихать, оставляя после себя пустоту и дрожь, он прошептал, едва слышно, голосом, из которого ушла вся сила:
- Прости, что я не так сильно тебя обнял в последний раз. Я должен был сказать тебе, как сильно ты мне нужен. Я должен был сказать это громче. А я только сказал про шнурок. Прости. Прости меня, Эрик.
Он остался сидеть на коленях, прижавшись лбом к холодному камню, и дождь поливал его, смешивая слёзы с водой, и мир вокруг затих, будто тоже слушал, будто тоже ждал ответа, которого не было и не будет.