• Песнь Ангела • •8• · страница 8 из 10
Страница 8 из 10

•8•

15 июня 2025, 21:53

«Он весел был. Чрез две недели
Назначен был счастливый срок.
И тайны брачныя постели
И сладостной любви венок
Его восторгов ожидали
Гимена хлопоты, печали,
Зевоты хладная чреда
Ему не снилась никогда»

А. С. Пушкин, "Евгений Онегин"

:・゚✧:・.☽。・゚✧:・.:

Лето от Рождества Господня 1564, мая день четвёртый, Александровская слобода

:・゚✧:・.☽。・゚✧:・.:

Федя открыл глаза, и на миг ему показалось, что он не на земле, а в Раю: вокруг всё было подсвечено золотистыми солнечными лучами, из окна лился чистый весенний воздух, перемешанный с приглушённым, нежным колокольным звоном, раздававшимся словно откуда-то издалека - настало Вербное воскресенье, а Великий пост близился к своему завершению. 

Не одни только колокола, но и сама природа хранила негу и покой Ивана Васильевича с Федей в то утро: птицы щебетали так сладостно, так мирно, что Федя, мыслями всё ещё пребывавший в Раю, принял их пение за голоса небесных херувимов. 

Ужас вчерашнего вечера и смерть, из жадных рук которой его еле-еле вырвали лекарь, Демьян и Иван Васильевич, а также тысячи людей, молившихся среди ночи за его душу в соборах и церквях - всё это теперь было им забыто, потому что в сердце, душе, уме и теле его не хватало места ничему, кроме любви, такой огромной, такой сильной, что Федя и сам не верил, что способен на неё. 

Любящим не нужны слова - понимание, рождающееся между ними, столь велико и совершенно, что с одного взгляда, с одного только вздоха две души, забывшие себя ради любви, способны понять друг друга так точно и ясно, как никогда не удастся тому, кто не имеет в своём сердце возлюбленного образа. Оттого, что люди не понимают этой простой истины, распадаются браки, расстаются искалеченными супруги, любовники и дети, впервые влюбившиеся и принявшие свою влюблённость за любовь. Но влюблённость и её отражение в зеркале греха - страсть - лишь наброски великого чувства любви. Они горят огнём, который ослепляет и обманывает, шепча, что это навсегда, а после, когда кончается кислород, и гореть больше нечему, гаснут, оставляя на сердце ожоги и раны, и после них - лишь холод и выжженная дотла пустыня одинокой души. 

Любовь - чувство совершенно иного свойства. Она не ослепляет, не обжигает, хотя и она - пламя. Пламя это горит тихо, спокойно, мирно, но вместе с тем смело, отчаянно. И пусть не обжигает оно, пусть не заставляет кровь вскипать в жилах - всё же оно куда сильнее влюблённости и страсти, потому что то, что горит скромно, робко, но упорно и настойчиво, может и вправду гореть вечно. 

Федя всего этого не понимал умом, но чувствовал сердцем - и сердце заменяло ему хладный ум. Вчерашней ночью он отдался в руки Ивана Васильевича без страха, потому что понимал, чувствовал, что он знает, что должно делать, и позволил ему всё - даже больше, чем всё. Но Иван Васильевич не был резок или неосторожен. Прежде, воображая себе эту заветную ночь, Федя с боязливым трепетом представлял, как одежды будут разбросаны по полу и, может быть, даже порваны - но на деле всё оказалось иначе. Свой белоснежный кафтан, шальвары, рубаху и наплечного горностая Федя обнаружил небрежно смятыми под собственным телом. Уста его осветились смущённой улыбкой, когда он вспомнил, как вчерашней ночью Иван Васильевич дрожащими руками освобождал его от всей этой мишуры. Конечно же, Федя боялся, но все его страхи оказались напрасны и рассыпались пеплом из печи, первым снегом из облаков перед действительностью, которая вопреки ожиданиям оказалась нежнее и степеннее сказки. 

Внезапно Федя почувствовал лёгкое прикосновение горячей руки к своему обнажённому лилейно-белому плечу. Он улыбнулся, быстро набросил на себя одеяло, поднял глаза: Иван Васильевич смотрел на него взглядом побеждённого, сражённого, одухотворённого.

- Ваня...  - только и смог вымолвить Федя, но тут же вспыхнул испугом и замолчал.

Никогда прежде, даже в минувшую ночь, он не называл Ивана Васильевича так просто, так влюблённо, так ласково, как могла когда-то, быть может, называть его Анастасия Романовна. Федя не был виновен, оно вырвалось само - необдуманное, случайное: его устами говорил не разум, а сердце. Но Иван Васильевич и не думал гневаться: он только рассмеялся, поднёс руку к Фединому лицу, несмело пронёсся горячими извилистыми путями по линии носа, лба и скул, а потом сказал:

- Не бойся, Федюша. Зови меня так, как твоей душе угодно: пред тобою я не царь, а пленник...

Федя поймал его руку у запястья, поднёс её к устам, обжёг лёгким дыханием и, намеренно выждав несколько мгновений, поцеловал каждый палец, а после, не отпуская, сказал:

- Ну какой же ты пленник? Разве я тебя держу?

- Держишь. 

- И чем же?

- Очами своими, Феденька. Вот попроси меня о чём угодно, и увидишь, что не обманываю...

Федя сделал вид, что размышляет, а потом, расплескав в воздухе звонкий смех, сказал:

- А мне ничего окромя тебя самого и не надобно, Ваня.

Они поцеловались. Иван Васильевич забылся в совершенном, не сравнимом ни с чем счастье взаимной любви, которого не видел уже столько лет и которое благодаря Феде заново обрёл в одну единственную ночь. Все сомнения, терзавшие его вчера, теперь ушли: Иван Васильевич просто любил, зная и чувствуя, что его любят в ответ.

- Так что же, это и есть любовь? Когда отдаёшься по доброй воле в плен и ничего не требуешь взамен, кроме самого этого плена? - вдохновенно спросил Федя.

Иван Васильевич улыбнулся юной, чистой простоте его мыслей и видения мира: ведь Федя, в сущности, был прав. Настоящая, преданная, вечная любовь именно такая, состоящая из нехитрых мудростей и самоотверженной жертвенности, порой не несущей в себе здравого смысла. 

- Да, да, мой милый, юный цвет! Это и есть любовь - всё то, что происходит с нами, и ничего важнее её нет.

Федя на некоторое время замолчал, точно собираясь с мыслями, и произнёс сбивчиво, мечтательно, явно сочиняя на ходу:

- А знаешь, Ваня, я ведь всегда с тобою рядом был. Я тенью твоей был... Куда бы ты ни ходил, я шёл за тобою. А ты меня не замечал, потому что невидный был я, как дух святой али ангел небесный. Тебя никто никогда так любить не будет, как я люблю. А всё остальное, что было у тебя - просто наваждение...

Федя подобрался к Ивану Васильевичу поближе, обвил руками его шею и уткнулся носом в грудь, как кот. Иван Васильевич, несколько изумлённый таким жестом, почувствовал в душе тёплый, волнующий трепет, но одно слово из произнесённой Федей речи не давало ему покоя - "наваждение".

Вопреки своим желаниям, он обернулся через плечо назад, почувствовав на себе чей-то до боли знакомый, но давно забытый взгляд. В кресле у стола сидела Анастасия Романовна, вся окружённая золотым сиянием, похожая своим чистым, спокойным, безмятежным, скромным ликом на Богородицу. Иван Васильевич сначала ужаснулся, весь скукожился, сжался под её прямым взором: внезапно его накрыла волна стыда за Федю, распростёршегося в безмятежной неге на той же самой постели, которая когда-то была их с Настасьей супружеским ложем. 

"Наваждение, наваждение, наваждение", - билось в висках у Ивана Васильевича страшное, глупое слово, и с каждым разом смысл его ускользал всё дальше, так что в конце концов Иван Васильевич уже перестал понимать, кто - наваждение: Настасья, сидевшая бесплотным призраком в кресле, или Федя, который, не подозревая о буре, происходившей в его душе, щекотал тёплым дыханием и шёлковыми чёрными прядями нежную кожу на груди.

 Анастасия Романовна, ласково улыбнувшись Ивану Васильевичу, молвила беззвучно, одними только бесплотными золотыми устами: "Не стыдись, Ваня, не мечись: я его послала к тебе, он - Ангел Господень. Тебя ему вверяю". 

Иван Васильевич с облегчением выдохнул и ответил Анастасии Романовне полными благодарности глазами. Она, не переставая улыбаться, извлекла из складок сотканного из света сарафана расписную шкатулку и бесшумно положила её на стол. "А сие есть Феде от меня дар, Ваня", - произнесла она без единого слова и, поднявшись с кресла, поплыла плавным шагом к окну, отворила створку и, в последний раз любовно взглянув на Ивана Васильевича, вылетела вон, словно её и не бывало.  

𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊

Максим проснулся на заре с ломотой в теле и тяжестью выпитого за вечер хмельного в голове. Его разбудил звон колоколов. Сначала он подумал, что этот звон ему снится, потому что ночью во всех церквях и соборах Александрова служили молебен: от этого звона он убежал в поле. "Неужто всю ночь молились и до сих пор не окончили?" - подумал Максим, тщетно пытаясь спрятать голову под подушкой. "Значит, помер таки, заупокойную совершают", - решил он, и от этой мысли на сердце сразу стало спокойнее, а колокола словно уплыли в мир иной вместе со своим трезвоном. 

Проспав ещё около получаса, Максим пробудился окончательно и спустился в подклет Скуратовских хором, где по утрам вся семья собиралась за утренней трапезой. К его удивлению, там не оказалось ни души, и только холоп Тихомир возился в углу с куском рогожи.

- Почто в боярский терем всяку грязь тащишь? - строго спросил Максим. 

Тихомир, прижав рогожу к себе, испуганно посмотрел на него снизу вверх, вжавшись в свой угол, как мышь, почуявшая кота. 

- Прости, батюшка Максим Григорьич, не ведал я, что ты остался... 

- Где остался? В своём ли ты уме? 

- Так дома, батюшка Максим Григорьич, дома...

- А где мне ещё быть, по-твоему?

- Как же? С батюшкой Григорием Лукьянычем, с матушкой Матрёной Димитриевной да с любезными боярышнями-сестрицами на воскресной службе. Вербное же сегодня воскресенье, праздник светлый, вход Господень во Иерусалим!

Тихомир набожно перекрестился, а Максим, вытаращив на него глаза, гневно воскликнул:

- Выжил ли тот, о ком молились вчера на каждом углу?

- Помиловал Господь, даровал исцеление юному боярину Басманову в канун Своего торжества великого, - добродушно улыбнулся во все тридцать два черноватых зуба Тихомир. 

Максим сжал кулаки, взревел и с досады пнул его ногой, а затем, не обращая внимания на его вопли, бросил, уходя:

- Пшёл отсюда со своею рогожею, и чтобы духу твоего здесь не было! 

𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊

Тем временем Федя в государевых покоях лениво выбрался из шёлково-меховых сугробов одеял и покрывал. Скромно отвернувшись от Ивана Васильевича, он набросил на нагое тело свой кафтан, кое-как повязался кушаком и подбежал к окну. Перегнувшись через подоконник, Федя высунулся на улицу, вдохнул полной грудью пение птиц и звон колоколов, цветение и ветер. Иван Васильевич, то и дело бросая на него полные любви взоры, тоже встал с постели и подошёл к столу, за которым только что бесплотным призраком сидела Анастасия Романовна. Дрожащими от волнения пальцами он взял шкатулку, оставленную ей, и откинул расписную крышку, обитую изнутри дорогим аксамитом. 

В шкатулке, как две жемчужины в раковине, покоились алмазными каплями увесистые серьги тончайшей работы, обошедшиеся когда-то Ивану Васильевичу в такую плату, которой хватило бы для того, чтобы выкупить целый город: семнадцать лет назад он подарил их Анастасии Романовне на свадьбу. Улыбнувшись, Иван Васильевич подумал: "Ай да Настасьюшка, серёжек своих не пожалела для ангела моего"...

- Пойди сюда, Феденька, покажу кое-что. 

Федя обернулся на его зов, опустил очи, спрятавшись за веером густых ресниц. Ланиты его запылали, а сердце приятно защемило оттого, что Иван Васильевич говорил с ним так ласково. Он просеменил от окна к большому зеркалу, - почти такому же, какое теперь стояло в его покоях, - и, не в силах скрыть любопытства, заглянул в шкатулку, но Иван Васильевич успел захлопнуть крышку прежде, чем Федя успел что-либо увидеть. 

- Закрой очи, мой свет. 

Федя повиновался, смешно зажмурившись и улыбнувшись до ямочек на щеках. Иван Васильевич, страшась повредить нежные мочки его ушей, неумелой рукой вдел серебряные крючки в едва заметные точки. Случайно коснувшись покрытой детским белёсым пухом кожи за аккуратным ушным завитком, Иван Васильевич почувствовал, как пульсирует голубая дорожка вены, перегоняя кровь от сердца к голове. 

Не дождавшись позволения, Федя распахнул глаза и увидел в своих ушах царицины серьги. Несколько долгих мгновений он восхищённо молчал, не в силах вымолвить ни слова, ни восклицания, а потом, тронув алмазную каплю пальцем, восхищённо спросил:

- Ваня, это её, Анастасии Романовны? 

- Это её подарок тебе, Федюша, её и мой. Она в этих серьгах пред алтарём стояла. Пусть нас по закону Церковному не повенчают, но нашему с тобой  венчанию по закону сердца никто не может помешать. Пусть же сей дар будет нам обоим памятью о том, что ты отныне не слуга мой, а венчанный по закону сердца единственный возлюбленный.

От этих слов Федя чуть не задохнулся: так часто билось его маленькое сердце, так скоро бежала по венам молодая кровь. В нём не было ни песчинки ревности к покойной Анастасии Романовне: напротив, глядя на своё отражение в зеркале, Федя чувствовал, что именно ему, а не кому-то другому, она доверила самое важное, что имела - Ивана Васильевича и его любовь. Мысленно склонив перед ней голову, Федя пообещал и ей, и себе, и Ивану Васильевичу, и всему белому свету, что ни за что не сдастся, не согнётся под тяжестью возложенного на него бремени. 

𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊

После этого они решили ненадолго вернуться в постель. Федя устроился на плече у Ивана Васильевича и обнял его всеми своими конечностями, как коала, о существовании которой, впрочем, не имел ни малейшего понятия, а Иван Васильевич гладил его шелковистые волосы, чувствуя, как внутри всё трепещет от доверчивости и преданности этого тёплого и светлого, как сам апрель, существа. 

- А я ведь так и не открыл тебе, Ваня, кто сделал это со мною, - сказал вдруг Федя. 

Иван Васильевич нахмурился. 

- Так не тяни, Федюша: говори. 

Федя выдохнул и произнёс:

- Максим, Малютин сын. Он мне вина отравленного подал, сказал, что ежели я опьянею, то ты мною непременно пленишься, потому что любишь, чтобы тебе покорялись. 

- Вот шельма... И ты послушал его?

Федя смущённо покраснел и кивнул головой. 

- Дурачок... Неужто ты мог про меня подумать, будто я слабостью хмельного человека воспользуюсь? 

- Я всяко уже мог тогда подумать, Ваня... Я же отчаялся совсем - думал, что никогда не быть нам с тобою вместе, вот и решился. 

Иван Васильевич судорожно вздохнул и покрепче прижал Федю к себе, словно надеясь своими объятиями уберечь его от опасного мира, в котором любящее сердце - как оголённый нерв, как открытая рана. 

- Он своё получит, слово государево тебе даю, Федюша. 

Федя заглянул Ивану Васильевичу в глаза, улыбнулся и прошептал: 

- Знаешь, Ваня, раньше я, может быть, и желал мести, а теперь - ничего не желаю, окромя тебя одного. 

Иван Васильевич рассмеялся, взлохматил волосы на его голове и поцеловал в растрёпанную макушку, пахнущую полевыми цветами. 

В эту трогательную минуту в дверь осторожно постучали: Федя, еле выбравшись из цепких рук Ивана Васильевича, поспешил открыть, даже не подумав о том, что по-прежнему одет в один только кафтан на нагое тело. 

- Доброе утро, Фёдор Алексеич, - с небольшой заминкой сказал Демьян, когда  перед ним предстал счастливый, растрёпанный, полуголый Федя в тяжёлых царициных серьгах. 

- Доброе, Дёмушка! Самое, самое доброе утро, какое токмо случалось со мною! 

На плече у Демьяна висело что-то из зелёной парчи, а в руках он держал блюдо с каким-то пирогом и травяным отваром. Заметив Федин взгляд, явно обрадованный пирогом, но брезгливый по отношению к отвару, Демьян строго сказал:

- Лекарь велел тебя накормить и напоить перед заутреней: сам митрополит благословил. 

Тут Демьян вдруг поклонился: за Фединой спиной появился Иван Васильевич. Заботливыми руками он обнял его за плечи, и Федя тотчас же припал к нему щекой, прикрыв от удовольствия глаза. Демьян, выдержав деликатную паузу, сообщил:

- Я тебе кафтан и шальвары зелёного цвету принёс, Фёдор Алексеич, на Вербное воскресенье.

- Спасибо, Дёмушка! - воскликнул Федя и добавил, обратившись к Ивану Васильевичу:

- Видишь, Ваня, какой у меня есть ангел-хранитель!

- Вижу, Федюша: даже зависть берёт, - ответил Иван Васильевич, смеясь. 

Демьян тем временем расставил на столе утварь, а торжественный наряд, тщательно разгладив, положил на постель. 

- Погляди, Феденька: Демьян уж управился с завтраком, садись, а то не успеем на службу. 

Федя послушно кивнул и ветерком перелетел к столу, а Иван Васильевич, набросив шубу на могучие плечи, сказал:

- Я вас покамест оставлю. Есть у меня одно вельми важное дело - думаю, ты, Федюша, знаешь, о чём я. 

Федя округлил глаза и кивнул. 

- Ваня, ты токмо себя береги, не сердись слишком уж сильно - не стоит он того. 

- Не беспокойся ни о чём, душа моя, - сказал Иван Васильевич ласково, но твёрдо: Федя с Демьяном поняли, что Максиму несдобровать. 

Иван Васильевич оставил их. Демьян окинул быстрым взором постель, смятые простыни, покрывала и одежды и невольно задержался на серьгах, мерно, как маятники, покачивавшихся в Фединых ушах. 

- Не стану и спрашивать тебя, Фёдор Алексеич, о минувшей ночи: сам всё вижу. 

Федя загадочно улыбнулся поалевшими от поцелуев губами, а Демьян, набравшись смелости, спросил привычно-твёрдым, но звенящим от напряжения голосом:

- Ты мне об одном токмо скажи, Фёдор Алексеич, и более не стану тебя донимать. Не неволил ли, не навредил ли?

Федя заливисто рассмеялся, схватил Демьяна за руки и закружил по покоям, не обращая ни малейшего внимания на его сопротивление. 

- Милый мой, заботливый мой Дёмушка! Если бы ты токмо знал, как мне с Ваней было хорошо... Нет, он мне не навредил. Он нежен был да ласков, как озёрная вода в июле месяце, как первый снег, как мох в лесу...

Демьян, с облегчением выдохнув, всё же вырвался. Федя по-хозяйски с разбега плюхнулся в государево кресло, чем очень поразил Демьяна, и стал уплетать завтрак за обе щеки. 

- Оправился ли ты от вчерашнего недуга? 

- Вполне, - заверил его Федя с набитым ртом. 

- Фёдор Алексеич, может, не стоит тебе в государевом кресле сидеть?

- Стоит, Дёмушка, стоит: я этой ночью в постели его спал, так что и в кресле мне теперь дозволяется, и вообще где угодно. 

Демьян не стал спорить,  и Федя принялся рассказывать. 

- Ну, о том, как меня с того света вытягивали всем миром, ты и сам прекрасно знаешь, Дёмушка, и даже, пожалуй, лучше меня, так что я сразу перейду к тому, что было после твоего ухода. Вообрази себе: когда я очнулся, такая слабость охватила меня, что ни рукой пошевелить, ни ногой, ни устами - думал, и слова вымолвить не смогу... Но тут увидал я его, Ваню моего, и силы словно с неба на меня сошли! 

Закрыв глаза, Федя улыбнулся и часто-часто задышал, восстанавливая в памяти каждое движение, каждое слово, сказанное Иваном Васильевичем. Так и не открывая их, он продолжил:

- Он такой робкий, такой испуганный, такой влюблённый был мой Ваня... Всё боялся меня за руку взять, токмо смотрел очами своими серыми, как щенок дворовый январской стужей. Я-то, Дёмушка, думал, что он властным будет, страсти полным, точно дикий зверь, - а он не дикий совсем, он ласковый, нежный, Дёмушка! "Лучше ли тебе, Федя?" - спрашивает! Он всё стоял передо мною, Дёмушка, и ни шагу не мог сделать ни назад, ни вперёд. Я ему сказал, чтобы сел, и он тогда опустился подле меня на постели и за руку взял. Вы с ним даже похожи: ты вот тоже никогда почти со мной рядом не полежишь, всё токмо сидишь на скамье, а за руку всё ж держишь. 

- Нашёл, с кем меня сравнить, Фёдор Алексеич - нечего сказать, - покачал головой Демьян. 

- Правда, Дёмушка, правда! Вот я сейчас сижу, а ты - стоишь, как столб, и ни за что не сядешь, - заверил Демьяна Федя и шустрой рукой-змейкой скользнул к его руке.

Демьян отпрянул от него, взглянув, как на сумасшедшего. Федя, весело смеясь, сказал: 

- Вот видишь: все вы, - грозные, свирепые, суровые, - боитесь меня, хоть я и слаб, как от огня отскакиваете! Впрочем, Ваню мне удалось приручить. Я ему всё высказал, что на душе камнем пудовым лежало, ну и он мне в ответ, что, мол, стар он для меня, что на Настасьюшку его я похож, что он меня полюбил пуще всех, кого любил когда-либо... А в конце он, Дёмушка, знаешь, кем назвал меня? Ангелом, присланным с небес ему во спасение. И так он говорил хорошо, так складно, что я и сам уверовал в то, что я - ангел Божий, и даже кажется мне до сих пор, что вокруг головы у меня золотым обручем нимб горит, а за спиною крылья выросли. 

Демьян покачал головой и потрогал холодной рукой Федин лоб. 

- Сдаётся мне, Фёдор Алексеич, что не нимб у тебя вокруг головы, а жар. 

- Нет у меня никакого жара, Дёмушка: был он, да сплыл. До минувшей ночи я весь горел, а как она настала - тотчас на душе мирно стало, спокойно, хорошо... 

И действительно: лунно-белый Федин лоб был холоден. Федя, смеясь, отпрянул от Демьяна и оленёнком поскакал по покоям, точно приглашая его поиграть в догонялки - но Демьян не двинулся с места. Тогда Федя с разбегу запрыгнул на постель, раскинув руки и ноги звездой.

- А утром, Дёмушка, я его случайно по имени назвал, ну, Ваней то есть. Страху-то натерпелся, ужас! А он токмо сказал мне ласково: "Не бойся, Федюша. Зови меня так, как твоей душе угодно: пред тобою я не царь, а пленник"... Так и сказал! 

Федя перевернулся на живот, подпёр рукой лицо и стал раскачивать босой ногой из стороны в сторону. 

- А после он мне серьги подарил. Вон там, на столе, видишь шкатулку? В ней и лежали они. Серьги эти непростые, их Ваня Анастасии Романовне на день венчания подарил. Она в них замуж за него выходила... 

Тут Федя сладко потянулся, с его плеча сполз кафтан, но он не счёл нужным поправить его, вместо этого добавив, словно бы невзначай: 

- А мне Ваня сказал таковы слова: "Пусть же сей дар будет нам обоим памятью о том, что ты отныне не слуга мой, а венчанный по закону сердца единственный возлюбленный". Понял, Дёмушка, кто я теперь?

- Понял, Фёдор Алексеич, понял, - ответил Демьян, оправляя сползший кафтан. - Пора бы тебе на службу собираться, Вербное воскресенье всё же. 

- Пора, пора! Наряди меня так, Дёмушка, чтобы все, кто будет там, навзничь упали, едва меня завидев! 

𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊

Демьян отнёсся к Фединым словам со свойственной ему серьёзностью. Поставленный посреди горницы Федя был для него чем-то вроде неотёсанной колонны торжественного собора для зодчего, выделывающего фреску их хрупкого мрамора. 

Первым делом Федя был облачён в шальвары изумрудного аксамита. Завязав на них тесьму, Демьян всего на миг отошёл за чём-то в другую часть покоев, но Федя за это время успел подбежать к зеркалу, самодовольно оглядеть себя и воскликнуть:

- Хорош! Можно даже больше ничего и не делать, Дёмушка: Ване я и таким понравлюсь! 

- Соромно, Фёдор Алексеич, постыдился бы перед походом в храм Божий такое говорить, - с укором сказал Демьян. 

Следом за шальварами была надета рубаха с вышитым аккуратной рукой Демьяна воротом, поверх неё - кафтан цвета сосновой хвои, сотканный из английского шерстяного сукна. Пуговицы на нём были все изумрудные, а петельки вились золотой нитью. Подпоясывался Федя сам, чтобы утянуть талию как можно уже. Вышло у него на славу: теперь она была не шире Демьяновой лодыжки. 

- И это после того, как тебя вчера чуть наизнанку не выворотило, Фёдор Алексеич, - сокрушался Демьян, но Федя был непреклонен. 

Царицины серьги было решено оставить, потому что, во-первых, Федя наотрез отказывался расставаться с ними, а во-вторых потому, что алмазы благодаря своей мутноватой прозрачности переняли зелёный цвет всего наряда и сияли ярче изумрудов. 

Волосы Федя распустил по плечам, а на руке оставил один только государев перстень с синим камушком. После непродолжительного спора об обуви Демьян сходил в Федины покои и вернулся оттуда с парой изящных сапог из зелёной замши, чем положил конец всем пререканиям со стороны Феди. 

В тот же миг вернулся Иван Васильевич, уже облачённый в платно, кафтан золотой парчи, шапку-Мономаху и драгоценные бармы с каменьями. Судя по выражению его лица, суд над Максимом был свиреп и весьма утомил его, но стоило только ему увидеть Федю, как всё постороннее покинуло его мысли: в сопровождении длинной вереницы холопов Федя и Иван Васильевич рука об руку отправились на торжественную службу в Покровскую церковь. 

𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊

Храм полнился ароматами свежей листвы: пол был устлан ветвями папоротника, киоты и оклады икон были украшены венками из цветов, духовенство и прихожане были одеты в зелёное, и каждый сжимал в руке тоненький прутик пушистой вербы. Все ждали появления Ивана Васильевича, и многие догадывались, что появится он не один, а в сопровождении вчерашнего тяжко болящего Феди. 

Мария Темрюковна уже притаилась тенью в тёмном углу левого притвора возле распятия и хмуро смотрела на суетящихся людей. Рядом с ней стояла Варя, одетая во всё фисташково-зелёное, светлое, праздничное, в ветвистом венце с длинной фатой. Варино лицо светилось блаженной, детской радостью от происходящего вокруг: ей нравились цветы, нравились меховые лапки вербы, нравились огоньки свечей, запах воска и ладана, причудливое воркование из алтаря и шуршащий под ногами папоротник. Её губы были непривычно бледны, чтобы не запачкать красными следами икон, и только Марии Темрюковне они не казались чуждыми на её остром кошачьем лице.

Но вот в дверях появились, словно настоящая царская чета, двое: они держались за руки, и Федя, войдя в храм, из робости хотел было отнять свою, но Иван Васильевич не позволил, и Федя залился пунцовым румянцем гордости. 

Одеяние Ивана Васильевича светилось золотом, как солнце, а одеяние Феди было зелено, как первый молодой побег; Иван Васильевич вышагивал степенно и царственно - Федя шёл робко, несмело, но грациозно, как стрекоза, ступающая тонкими ногами по воде: словом, вдвоём они смотрелись как нельзя лучше, и взгляды людей подтверждали это. 

За ними шлейфом тянулся строй охраны, во главе которой шёл совершенно не желавший подобной чести и славы Демьян: он упорно смотрел Феде в затылок, потому как больше смотреть ему было некуда, он никого не знал. 

Мимо Феди проплывали лица. Лица глядели на него восторженно, и он с радостью и некоторым злорадством отмечал отсутствие среди них Максима. Распробовав вкус славы, Федя стал красоваться: оправляя пышный локон, он  как будто случайно задевал царицину серёжку, которая тотчас же отзывалась на прикосновение ярким блеском. Многие эти серьги узнавали, и по толпе полетел шёпот, возвещавший: 

- Её, её серьги отдал! 

Внезапно между восторженными лицами Федя увидел угрюмое лицо Алексея Даниловича, и на миг в нём всё сжалось, скрутилось в плотный ком: весь затеянный ради потехи спектакль теперь казался ему глупым фарсом. Алексей Данилович хмурился и, как показалось Феде, даже качал головой и грозил пальцем. 

Демьян про себя клял Федины неосторожность и тщеславие, ещё пуще сетовал на Ивана Васильевича за то, что он не многим отличался теперь от легкомысленного и влюблённого Феди, но сильнее всего он ругал себя самого. 

Вскоре лицо Алексея Даниловича уплыло, как уплывали все другие лица, и Иван Васильевич с Федей остановились перед алтарём. Вереница холопов расселась, как дым от костра в ночном воздухе, и Федя с Демьяном остались одни, беспомощно озираясь и тем самым окончательно выставив на показ своё смятение. Демьян потянул Федю за рукав и кивнул в сторону правого притвора, где стояли самые высокопоставленные из бояр, но Иван Васильевич сказал:

- Пусть Федя останется здесь, возле меня. 

Демьян, не смея ослушаться, поклонился и по невнимательности и рассеянности попятился к левому притвору, где стояли стройными душистыми рядами разодетые в пух и прах боярыни и боярышни. Они встретили его громким многоголосым ахом, а кто-то даже визгливо вскрикнул:

- Бесстыдник! 

Демьян, весь красный и с испуганными глазами, стал бормотать слова извинений и решил, что ему лучше вовсе выйти из храма. 

𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊

- Что, так прельстили тебя боярыни, Дёмушка, что ты прямо в их объятия с разбегу кинулся? Ну ты и дал! Я еле-еле удержался от смеху, честное слово... Стою и думаю: "Неужто это мой Дёмушка, такой разумный, уравновешенный, от боярынь убегает, краснея?" А Ваня-то, Ваня, я гляжу - тоже чуть не хохочет! 

Федя смеялся до слёз в синих озёрах очей, до того, что скулы свело и заболел живот, но остановиться всё не мог. Он сидел в своих покоях на постели, перед ним были разложены кафтаны, а весь наряд его состоял из одной рубахи, в которой он был в церкви. 

- Фёдор Алексеич, государь велел мне поскорее обрядить тебя, там... Кое-что, - сдался Демьян, который выслушивал это уже в четвёртый раз. 

- Надо же, - сладко потянулся Федя, - одно сплошное кое-что! 

𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊

Они спустились на двор. Федя был одет в свой любимый прогулочный кафтан, оставшийся ещё с детских лет и каждый год перешиваемый Демьяном на вырост. Кафтан был голубой, как небо, и на нём были вышиты разноцветными нитями силуэты зайцев, медведей и иных лесных зверей. Несмотря на погожий майский день, Демьян настоял на том, чтобы поверх лёгенького кафтана Федя накинул белый пуховый платок, ажурный, точно иней на пальцах древесных скелетов.

Федя вдохнул чистый, тёплый воздух, пахнувший первым цветением и свежей молодой листвой. Они дожидались Ивана Васильевича, и Демьян, явно замешанный в приготовлявшемся им сюрпризе, подвергся расспросам со стороны Феди:

- Дёмушка, ну хоть единым словечком намекни мне, что такого Ваня для меня выдумал, а?

- Ничего, Фёдор Алексеич: гулять пойдёте в поле, да и всё.  

- Не верю! 

- Стыдно тебе должно быть, Фёдор Алексеич: ты вон сколько подарков уже от государя получил, ходишь, весь ими обвешанный - а душа твоя всё никак не успокоится. Я, по правде сказать, сомневаюсь теперь, что любовь твоя так бескорыстна и чиста, как ты мне сказывал. 

Федя вспыхнул гневом и прикрикнул на Демьяна:

- Да как у тебя токмо язык повернулся такое вымолвить?! Хочешь, на, забирай у меня и серьги, и перстень, и соболя, и горностая - мне это всё не надобно, ежели Вани у меня не будет! 

Федя до того разгорячился, что уже принялся лихорадочно бороться с замком серёжки, видимо, взаправду намереваясь всучить её Демьяну. 

- Полно, Фёдор Алексеич, не сходи с ума. Погляди лучше, кто от конюшен к тебе идёт. 

Федя обернулся и увидел Ивана Васильевича, улыбающегося и спешащего к ним навстречу. Одет он был в дорогой кафтан из ярко-красного, истинно царского аксамиту с золотой вышивкой и зелёным кушаком. Из конюшни на вороном арабском скакуне выехал молодой всадник в терлике и с подвешенным на пояс топориком. Приблизившись к Феде, Иван Васильевич спросил:

- Хочешь такого же коня, а, Федюша?

- Да разве такого можно найти? - восхищённым шёпотом выдохнул Федя, во все глаза глядя на коня, горцевавшего перед крыльцом царского терема.

- Для тебя всё можно, ангел мой, - загадочно ответил Иван Васильевич. 

Достав из-за пазухи шёлковый платок, он завязал Феде глаза и протянул тёплую, шероховатую, как печной бок, руку - Федя послушно вложил в неё обе свои, нежные и холодные от весенней свежести. Иван Васильевич улыбнулся этому: его огромная рука, и в ней - две Федины маленькие, словно выточенные из бисквитного фарфора кисти напомнили ему иные - такие же утончённые, но всегда тёплые, даже в мороз. "Теперь этих рук нет, от них - токмо прах один в земле сырой", - мысленно одёрнул себя Иван Васильевич и твёрдым шагом повёл Федю вперёд. Демьян, оставаясь на почтительном расстоянии, следовал за ними. 

- Ваня, куда мы идём? - никак не успокаивался Федя.

- В поле, Феденька, - невозмутимо отвечал Иван Васильевич.

Сделав вид, что Демьян ни слова не говорил ему о поле, Федя с очаровательной наивностью спросил:

- В поле? Почто в поле? 

- А разве ты не любишь гулять? Ты же рассказывал, как вы с Демьяном ходили по цветы.

- Ну... Бывало такое, да. А мы что, тоже по цветы? - допытывался Федя.

- А отчего бы и нет?

- А очи ты тогда почто мне завязал?

- После увидишь, Федюша. Больно много ты хочешь знать!

- А Дёмушка сказал, что там "кое-что". Кое-что - это что?

Иван Васильевич рассмеялся и сказал:

- Вот придём, тогда и увидишь, что там за кое-что. 

Федя обречённо умолк. Демьян мысленно упрекнул его: "Дай Бог, чтобы всегда у государя хватало на него терпения". Впрочем, со вчерашней ночи его мнение об Иване Васильевиче переменилось в лучшую сторону. Прежде Демьян опасался, что его любовь и нежность закончатся ровно в тот миг, когда Федя решит прибегнуть к своим излюбленным уловкам, загадкам и извилистым намёкам, но Иван Васильевич не подавал никаких признаков гнева - по крайней мере, пока. 

В тишине они добрались до поля. Четыре майских дня чудесным образом преобразили его до неузнаваемости: травы загустели, зазеленели, запахли пряно и вязко, а меж них запестрели бутоны уже не бледных и тонконогих первоцветов, а душистых, златоглавых летних цветов. 

- Вот мы и на месте, Федюша. Ну-ка, дай сниму...

Иван Васильевич развязал платок, скрывавший от Фединого взора то, что ожидало его в поле, нетерпеливо перебирая чёрными копытами, влажно дыша бархатными ноздрями и встряхивая длинной шелковистой гривой. Открыв глаза, Федя издал победный клич и, молоденьким жеребцом скоча вокруг Ивана Васильевича, завопил:

- Ваня! Это же настоящий арабский коник! 

- Да, истинно так, Федюша. А имя ему - Гиацинт, потому как по породе своей он арабский, но родился и вырос в Греции.

Федя задумался и неуверенно спросил:

- Греция - это там, где Одиссей?

Иван Васильевич улыбнулся и сказал:

- Да, Феденька, там, где Одиссей.

- А Гиацинт - это в честь цветка? Такого голубенького, - уточнил Федя.

- Не токмо в честь цветка, хотя, ежели любо тебе, то и в честь него тоже.

Иван Васильевич подвёл трепещущего от нетерпения Федю к Гиацинту, коснувшись проступающих сквозь кафтан остреньких лопаток. "Точно крылья", - пронеслось у него в голове. Федя погладил лоснящуюся чёрную шерсть, взял в руки серебристую уздечку, запустил пальцы в длинную и гладкую, как шёлковые нити, гриву и с улыбкой нежно произнёс по слогам:

- Ги-а-цинт... Красивый.

- Как ты, Федюша: я выбирал такого коня, который был бы тебе под стать.

Федя улыбнулся и, оторвавшись от Гиацинта, прильнул к Ивану Васильевичу, поцеловал его в уста, да так и застыл, не оборвав, но и не продолжив поцелуя.

- А можно мне объездить его, Ваня? - прошептал Федя.

- А ты без седла сумеешь? - настороженно спросил Иван Васильевич.

- Что тут сложного - я ещё в детстве выучился! - сказал Федя, гордо вскинув голову и хлестнув Ивана Васильевича кудрями.

- Точно? 

- Точно, Дёмушка может подтвердить - он сам видел.

Иван Васильевич обернулся к Демьяну, который незаметно притулился в стороне и внимательно наблюдал за ними. 

- Это правда, государь. Фёдор Алексеич в Елизарове стольких коней объездил, что и не счесть - только вот собственным так и не обзавёлся, - тихо отозвался на его немой вопрос Демьян.

- Что же, раз так, то пускай, - сдался Иван Васильевич, в который раз отметив, что слова Демьяна необъяснимым образом действуют на него: то ли усыпляют, то ли покоряют, то ли что ещё - он так и не понял. Дабы восстановить свой авторитет, он добавил с напускной строгостью:

- Но ежели упадёшь, то не избежать тебе, Федя, гнева моего - а гнев мой страшен, так и знай! 

От этой несколько неуклюжей, но искренней заботы Федино сердце зашлось быстрыми толчками, пригоняя кровь к щекам. Чтобы никто этого не заметил, он вскочил на Гиацинтову спину, волевым движением сорвал с плеч платок, кинул им в Демьяна, потянул на себя узду, ласково погладил мускулистую шею, и напоследок, проезжая мимо Ивана Васильевича, склонился к нему и с благодарностью шепнул:

- Спасибо, Ваня! 

Выпрямившись, Федя грациозно встряхнул кудрями и окинул взором горизонт. Солнце мягко освещало своими лучами всё вокруг, вдали виднелся лес, а поле из серо-бурого сделалось пёстрым от заполонивших его цветов.

- Не бойся меня, Гиацинт. Я буду очень-очень тебя любить и никогда-никогда не обижу, - прошептал Федя в бархатно-шершавое, остренькое конское ухо. 

Дёрнув уздечку, он помчался вперёд, подскакивая на тёплой лошадиной спине и чувствуя, как цветы и травы щекочут его ноги: Гиацинт был послушен, шёл ровно, будто и ему Иван Васильевич строго наказал беречь своё самое драгоценное сокровище.

Демьян напряжённо смотрел за ним, сминая в руках мягкий пушистый платок и не отвлекаясь ни на миг. Зрачки его сероватых глаз двигались так же быстро, как зрачки кошки, выслеживающей мышь, неровные брови хмурились. Иван Васильевич стоял неподалёку и тоже не сводил с Феди глаз: и в его взгляде было волнение, но всё же гораздо больше в нём было восхищения и гордости. Глядя на то, как ловко и статно маленький, тоненький Федя держится в седле, Иван Васильевич чувствовал, что влюбляется всё сильнее и сильнее. 

 Федя, различив их взгляды, помахал рукой, чтобы они не сомневались его силах и сноровке, и повернул Гиацинта в обратную сторону. Постепенно с резвого галопа он перешёл на величественный шаг и к Ивану Васильевичу вернулся с видом победителя.

- Ну что, Ваня, видал, как я умею?

- Видал, Федюша. Я и не ожидал! С тобой и в бой не страшно пойти, - восхищённо сказал Иван Васильевич, ожидая, что Федя покраснеет и смутится - но взгляд его, напротив, потускнел. 

- Не надобно в бой, Ваня... Не надобно. 

Иван Васильевич изумлённо посмотрел на него, потом на Демьяна: Демьян встретил его не то чтобы осуждающим, но каким-то обличающим взглядом, и быстрым шагом направился к Феде, чтобы помочь ему спуститься. 

Встретившись взглядом с Демьяном, Федя слабо улыбнулся, принял поданную им руку и неуклюже спрыгнул на землю. Демьян заботливыми руками укутал Федины плечи белым сугробом кружевного платка - на этот раз он не противился, и даже наоборот, спрятался в шерстяных лапах по самый подбородок.

- Дозволь мне отвести коня на конюшню, государь, - произнёс Демьян, и в каждом его слове слышалась сухая, жилистая сила, звенящая медью.

Иван Васильевич хотел было согласиться, снова с досадой заметив, что голос, манеры и непреодолимая внутренняя мощь Демьяна заставляют его покоряться, - но Федя ухватился одной рукой за серебристую уздечку Гиацинта, а другой - за рукав Демьянова зипуна.

- Постой, Дёмушка! Оставь его со мной, я на него ещё не нагляделся вдоволь... Пускай он попасётся здесь, в поле, травки поест, цветочков, а мы с Ваней покамест погуляем. 

Демьян кивнул, поклонился и ушёл, ни разу не обернувшись назад. Иван Васильевич, наблюдая за ним, задумчиво произнёс:

- Дивный человек холоп твой, Феденька: воля у него не железная даже, а каменная, алмазная. Словесами холопскими указывает так, как я царскими словесами не могу. 

Федя погладил Гиацинта по тонкому, словно выточенному из дерева искусной рукой носу и задумчиво ответил:

- Верно, Ваня: да токмо сколько лет я его ни знаю, всё не могу разгадать тайну его. 

Иван Васильевич пригладил бороду рукой и сказал уже веселее:

- Без друзей, Федюша, никуда - ни в бой, ни в пир. Настоящий друг никогда не предаст, всегда будет подле тебя - и в печали, и в радости. Думается мне, что Демьян был единственным слушателем твоих сердечных воздыханий, ведь так?

На слове "бой" Федя опять вздрогнул, но, быстро справившись с собой, простодушно ответил, тоже улыбнувшись: 

- Так... А как ты понял?

Иван Васильевич зашёлся весёлым смехом.

- Как я понял? Ну и насмешил же ты меня, Федюша! Когда твой Демьян пришёл поутру в наши покои, вы с ним такими взглядами обменялись, что я тотчас понял: стоит мне уйти, как ты выложишь ему всё, что случилось в минувший вечер и в минувшую ночь. Поэтому я так скоро вас покинул, дабы дать вам в волю наговориться, а за время вашего разговора успел переделать немало полезных государству дел.

 Иван Васильевич устремил взгляд к кромке леса и философски изрёк:

- Что же, юности - одни потехи, а мне - другие.

Но Федя уже не слышал его - у него в голове эхом звучало лишь два заветных слова: "наши покои".

- Какой ты умный, Ваня - человека можешь прочитать, будто книгу, - восхищённо прошептал он. 

Они обнялись: Федя так и сжимал серебристую уздечку Гиацинта, а Иван Васильевич ласковой рукой прижал к своей груди чёрную, как вороново крыло, курчавую Федину голову. 

𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊

На окраине поля росла тонкостволая, раскидистая берёза, на кучерявых ветвях которой уже висели золотисто-зелёные серёжки - именно к ней и отправились Иван Васильевич с Федей. Их ноги шелестели в траве, а пальцы рук переплелись между собой. Вдруг Федя остановился, как вкопанный, и указал в заросли осоки: 

- Ваня, ты погляди: васильки! Настоящие, живые, - в мае! 

И правда: посреди зелёного травяного моря синим островком распустилось несколько васильков. Явление это было чрезвычайно странным и даже сверхъестественным - ведь васильки в поле близ Елизарова, где Федя провёл свои детские годы, зацветали только к середине или даже к концу июня, а в мае на их зелёных стеблях не было и бутонов. 

- Это, Феденька, чудо нам Господь послал. Ты, стало быть, васильки любишь?

- Да, вельми люблю, больше всех остальных цветов, - ответил Федя и, одурманенный калейдоскопом синих лепестков, потянулся к ним жадной рукой. 

- Постой, не рви, - остановил его Иван Васильевич. - Не вырастут ведь потом...

Федя погрустнел, и Ивану Васильевичу даже показалось, что его глаза наполнились слезами. Тогда его сердце жалобно вздрогнуло, и он прибавил:

- Но ежели уж очень хочется, то сорви два-три цветка, а остальные - оставь. 

Федя, обрадовавшись, быстро сорвал два василька, потом на мгновение замер в нерешительности и всё же сорвал третий. 

- Венок сплету, - с важным видом пояснил он Ивану Васильевичу. 

Затем они подошли к берёзе. Солнце уже почти по-летнему пригревало, и Федя, пользуясь отсутствием строгого Демьяна, скинул с себя кафтан с пуховым платком и осторожно повесил их на шею Гиацинта: Гиацинт не возражал и даже, кажется, был горд. Не возражал он и против того, что Федя привязал его к берёзовому стволу, а сам сел на мягкий травяной ковёр и увлёк за собой Ивана Васильевича. 

Они сели, прислонившись спинами к гладкой, как кожица молодого яблока, коре, а плечами - друг к другу. Федя плёл венок из васильков, пахучих трав, сиреневого клевера и белоснежной ромашки с золотой, как солнце, и пушистой, как цыплёнок, сердцевиной. Иван Васильевич внимательно наблюдал за движениями его быстрых рук: на правом безымянном пальце поблёскивал перстень с синим камушком.

- Ты прямо во всех дарах моих разом, Феденька, - и в серьгах, и в перстне. Не случайно ли ты надел его на тот перст, где кольцо обручальное носят, али с тайным умыслом? - будто поддразнивая его, спросил Иван Васильевич.

Федя вмиг покраснел и, сделав вид, что очень увлечён своей работой, уставился на почти готовый венок и деланно беспечно сказал:

- А отчего ж дары держать взаперти? Коли уж есть, надобно носить. А перстенёк... Что ж, перстенёк я уж несколько дней на сем персте ношу, и нельзя сказать, чтоб случайно. У меня, Ваня, вовсе ничего случайного не бывает.

Завязав стебли поплотнее, Федя повертел готовый венок в руках и, удостоверившись в том, что всё в порядке, водрузил его на голову так торжественно, будто это был не травяной венок, а драгоценный царский венец.

- Взгляни, Ваня: хорошо ли?

Иван Васильевич так долго и внимательно изучал его взглядом, что Федя уже было подумал, что что-то не так, но тут услышал:

- Я всё думал, Федюша, какого цвета очи твои - не синие они, не голубые, не серые. А сейчас, когда ты веночек сей сплёл, я понял: очи твои цвета полевого василька, цвета ночного неба, усыпанного звёздами. Отныне я буду тебя звать Васильком, подобно тому, как прежде свою Настасьюшку звал Лютиком.

Федя улыбнулся и опять покраснел, подумав про себя с досадой: "Что же это я всё краснею и краснею от каждого его слова? Ведь умеют же некоторые с гордостью да с честью похвалы принимать, и как будто даже холодом от них повеет..."

- Лютиком? А отчего же Лютиком? - спросил он. 

- У неё косы были такие же золотистые, что лютика лепестки.

- А у меня - чёрные... Мог бы и Вороном меня прозвать тогда! - засмеялся Федя, и, успокоившись, проговорил мечтательно:

- Что ж, а Василёк - это красиво... Знаешь, Ваня, мне всегда так хотелось, что бы кто-нибудь звал меня не токмо по имени, но ещё и вот так: по-особенному, по-своему. Мне кажется, что ежели кто для тебя такое особенное имя выдумывает, то ты словно заново на свет рождаешься - ведь и при рождении имя дают. 

- Ну ты и выдумал, Федюша! Что же, тогда получается, что я тебе - крёстный отец?

Федя снова засмеялся и положил голову к нему на плечо.

- Ваня, а отчего моего коня зовут Гиацинтом? Я когда спросил про цветок, ты сказал, что не токмо в честь него.

- Я уже сказывал, что конь твой прибыл из Греции?

- Сказывал.

- Ну так вот. В Греции раньше были всё язычники, а не христиане, и поклонялись они многочисленным богам вроде тех, что были прежде, в тёмный век язычества, у нас. Одного из них, - бога солнца, юношеской красоты и молодости, - звали Аполлон. В греческих мифах говорится, что он летает по небу в золотой колеснице, запряжённой четверкой лошадей, ибо он есть солнце.

- А правда был он, или всё это просто сказка? - восхищённо спросил Федя, с детства питавший к сказкам трепетную любовь.

- Не сказка, а миф, Василёк. Мифами древние греки называли свои сказания о богах и героях. Герои греческие - что наши богатыри... Так вот, Аполлон полюбил земного юношу, сына музы по имени Клио и эллинского царя.

- А кто такие музы, Ваня?

Иван Васильевич задумался и ответил:

- Это, Феденька, нечто вроде наших денниц небесных, вил легкокрылых, берегинь сладкоголосых, летавиц рассветных али русалок, токмо сложнее. Каждая муза отвечает за какое-нибудь дело, и всего их девять. Есть муза астрономии, науки о звёздах, есть муза танца, а Клио - муза науки под названием история, то есть летописания. Так вот... Звали того юношу Гиацинтом, и по красоте с ним не мог сравниться никто во всей Элладе. Его возлюбил не только Аполлон, но ещё поэт Фамирис и посланник весны, самый тёплый из ветров, - Зефир. Но Гиацинт из всех них избрал Аполлона, чем разгневал самовлюблённого и вольнодумного Зефира. На некоторое время он оставил Аполлона и Гиацинта в покое, дав им насладиться их любовью, но однажды Аполлон задумал устроить вместе с Гиацинтом соревнование по метанию диска, и тогда Зефир придумал, как отомстить им.

- А что такое метание диска? - заинтересованно спросил Федя.

- Это такая греческая забава: соперники берут в руки тяжёлый круг из особого железа, которое называют бронзой, и кидают его вдаль. Побеждает тот, кому удаётся закинуть диск дальше остальных, - пояснил Иван Васильевич и продолжил свой рассказ:

- Аполлон, желая удивить Гиацинта, со всей силы метнул свой диск. Тут-то и появился Зефир: он направил ветер в сторону Гиацинта, который, тоже желая покорить Аполлона, решил поймать запущенный им диск прямо налету. Но из-за Зефира ему это не удалось: диск попал не в его руки, а в его голову. В следующее мгновение Гиацинт пал с кровоточащей раной, желая только одного: перед смертью увидеть Аполлона в последний раз. Аполлон успел, и Гиацинт умер у него на руках. Из крови Гиацинта проросли прекрасные цветы, которые теперь называют его именем.

- А что же подлый Зефир, неужто он не получил по заслугам? - горячо воскликнул Федя.

- Нет. Аполлон был так расстроен, что даже не подумал о том, что кто-то мог из ревности убить его возлюбленного Гиацинта.

Федя всхлипнул, и слёзы хрустальными ручьями полились из его глаз: слишком сильно трепетная история о греческой любви тронула его нежное сердце, слишком сильно походила она на его собственную жизнь. 

- Ваня, как всё это грустно... И знаешь, отчего-то мне кажется, что это всё о нас. Столько злых и подлых душ завидует мне - а ведь они ещё даже не знают о том, что ты принял меня и полюбил, что я теперь в твоих покоях ночи провожу. Сколько же таких Зефиров будет желать моей смерти?

Иван Васильевич осторожно провёл рукой по Фединой щеке, отирая с неё слёзы, и прижал его к себе, а после - поцеловал. 

- Сколько бы их ни было, Василёк, ни один не сможет причинить тебе вреда: единственного твоего слова мне достаточно, чтобы казнить предателя, который бы задумал что-нибудь дурное.

Федя захлебнулся всхлипом в последний раз, но уже не горестно, а облегчённо: этот поцелуй поселил в его сердце надежду, а его сбившееся дыхание понемногу восстанавливалось и вскоре уже походило по своему спокойствию и мерности на шум морского прибоя, которого, впрочем, сам Федя никогда не слышал, а Ивану Васильевичу случалось, и не однажды. Федя подумал: "Ваня теперь мне и дом, и отец, и наставник, и тот, кого люблю я, в нём - счастье моё и покой мой, и пока он рядом со мной, никто не посмеет метнуть в наши спины предательского диска".

- Ежели хочешь, Василёк, я выучу тебя греческой грамоте, и тогда ты сможешь прочесть все эллинские мифы, какие токмо есть на свете, - сказал Иван Васильевич. 

Федя поднял заплаканные глаза, закивал головой и взволновано проговорил:

- Да, Ваня, хочу, ещё как хочу! Я хочу выучиться, хочу набраться мудрости да ума, чтобы никто боле не сумел меня обмануть, чтобы все меня уважали и в страхе трепетали передо мной! 

- Хорошо, Федюша, хорошо, ты токмо не тревожься так - тогда сим же вечером я велю принести из своей Либереи греческую азбуку.

- И нашу тоже пускай прихватят, - смущённо добавил Федя. 

𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊

Возвращались они не спеша - любовались солнцем, полем, друг другом, облаками, пышной гривой Гиацинта и его стройной поступью. В глазах Ивана Васильевича, охваченных сетью мелких паутинок-морщин, было столько доброты, сколько Федя раньше видел только в глазах матушки, а на его руках - таких сильных, словно созданных для оружия, покрытых лёгким золотистым пушком, - Федя обнаружил бледные веснушки, и отчего-то это его очень развеселило: он хохотал, не в силах остановиться, захлёбываясь весенним воздухом, солнцем и ласковым взглядом Ивана Васильевича. 

- Да что же смешного в моих веснушках, Василёк? 

- Ну как... Веснушки у бескручинных людей бывают, у весёлых да добродушных. А ты, хотя и подарками меня одаривал, и к столу приглашал, всё же мне казался грозным... Но теперь - нет, теперь ты не грозный. 

В Фединых глазах отражалось небо, и небо было светлее его глаз. На его ресницах, бровях и волосах, как иней зимой, лежала цветочная пыль, осыпавшаяся с венка. Его разгорячённое скачками и первой жарою тело дышало теплотой жизни, и в каждой синей вене, в каждой проступающей сквозь тонкую бледную кожу косточке билась жизнь, а его маленькое сердце, не в силах вместить в себе столько любви, разгоняло её вместе с кровью по всему телу, но в груди у него всё равно было тесно - любовь в ней не помещалась, и Федя дышал часто, взволнованно, радостно. 

Но вот поле кончилось, и они приблизились к белым слободским стенам. Федя сказал: 

- Постой, я хочу на Гиацинте въехать, чтобы все они увидали, какой у меня теперь есть конь!

Иван Васильевич с явным поощрением отнёсся к этому тщеславному порыву Фединой гордой души и помог ему влезть за спину Гиацинта, обхватив сильными руками тонкий стан и с лёгкостью подняв Федю в воздух. 

Федя взялся за уздечку, величественно поднял голову, как персидский шах, восседающий на своём золотом троне, прикреплённым к слоновьей спине. Гиацинт, почувствовав Федино настроение, вышагивал медленно и чинно, Иван Васильевич шёл рядом, приняв скромную роль статиста в этом немом спектакле. 

Федя добился своего: перед ними открылись слободские ворота, и Гиацинт, чуть ускорив шаг, проскакал прямо к середине площади. Люди с криками и руганью кинулись в рассыпную, но, различив в пыли, поднявшейся из-под копыт Гиацинта, лицо лихого всадника, угрюмо замолчали, от греха подальше оставив свои мысли при себе - как оказалось, не зря, потому что вскоре из облака, как призрак, выплыл Иван Васильевич. Надменно отвергнув предложенную конюхом руку, Федя взглядом подозвал Ивана Васильевича, и он, понимая, каким событием для Феди станет это прилюдное прикосновение, в почтением подал ему руку. 

Федя изящно спрыгнул со спины Гиацинта, погладил его по горбатой морде и поцеловал влажный нос: люди молча смотрели. Очень довольный собой, Федя под ручку с Иваном Васильевичем направился к крыльцу, и на полпути наткнулся на суровый взгляд Алексея Даниловича, по роковому стечению обстоятельств тоже оказавшегося здесь. Он преградил им путь, поклонился Ивану Васильевичу и сказал:

- Великий государь, мне надобно с тобой обмолвиться кое о чём. 

Федя в страхе посмотрел на Ивана Васильевича - он переменился до неузнаваемости. Это был уже совсем не тот человек, что гулял несколько минут назад в поле: в его глазах стыл холод, сверкала сталь и, взглянув на его руки, подумаешь не об объятьях, а о жестокой расправе. 

- Хорошо, приходи в палаты. Я скоро буду. 

И, не дождавшись ответа, Иван Васильевич обошёл Алексея Даниловича стороной, увлекая Федю за собой. 

𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊

В тереме Иван Васильевич и Федя должны были разлучиться: один отправился в приёмные палаты, где уже собирался боярский совет, а другой - в свои покои, в которых предстояло свершиться не менее важному совету в составе всего двух лиц -  Демьяна и Феди.

Расставаться с Иваном Васильевичем Феде было тяжело. Прежде, когда объяснение между ними ещё не состоялось, мимолётные встречи, утренние разговоры, пламенные взгляды разделялись мостами ожидания, томления и муки одиноких дней и бессонных ночей, но нынешняя Федина печаль была сильнее: он не знал, чем это объяснить, и от этого было только обиднее. Демьян, выслушав откровение его страждущей души, рассудительно сказал:

- Это всё оттого, Фёдор Алексеич, что ты уже счастье вкусил, а после счастья прежнее горе всегда в тысячу раз горше кажется. Человеку всегда что-нибудь не так: зимою холодно, летом - жарко, осенью - промозгло и сумрачно, а весною - вода в речке холодна. 

- Вечно тебе меня высмеять хочется! - обиделся Федя. - "Человеку"... Говори уж тогда, не прикидываясь, "тебе, Фёдор Алексеич". 

- Не правда, я не об одном тебе молвил - просто ты так много о себе самом мыслишь, что дальше собственного носа уж и не видишь ничего.

Федя рассердился и топнул ногой. 

- Всё ты врёшь! Я ради Вани, между прочим, чуть не умер. 

- Чуть не умер ты, Фёдор Алексеич, по глупости своей да по доверчивости. Впрочем, Максиму Григорьичу тоже по заслугам досталось. 

Федя мигом перестал гневаться и заинтересованно спросил:

- А что с ним сделали?

- Ты не знаешь, что ли? О чём же вы с государем тогда беседовали?

- Уж не о Максиме, Дёмушка, - усмехнулся Федя. 

- В темницу бросили его на весь день и всю ночь, невзирая на слёзные мольбы Малюты. Государь, сказывают, так зол был, что хотел казнить. 

- А зря не казнил! Всё равно ничего путного не может этот Максим. 

Демьян нахмурился.

- Не шути со смертью, Фёдор Алексеич: тебе ли не знать, как нрав государев переменчив? Сегодня ты в покоях его, а завтра - в темнице, ежели повезёт плахи избежать. 

Федя изменился в лице и вскричал:

- То есть ты хочешь сказать, что Максим всё-таки был у Вани в покоях?  

Демьян вздохнул.

- Нет, Фёдор Алексеич, не был. Я хочу сказать, что милость государя непостоянна, и что гордиться ей не стоит. Вообще ничем не стоит гордиться. 

- Ещё как постоянна! - не слушал Федя. - У нас с Ваней истинная любовь, вечная! Ты просто не полюбил ещё и не ведаешь, каково это.

- Тебе-то откуда знать, Фёдор Алексеич, что вечно, а что - нет? Не гневи Господа почём зря: нет на земле ничего вечного, токмо на небесах вечность.

Федя вскочил и, размахивая руками, выдал целую тираду:

- А нам с Ваней любовь с небес дарована - он сам так сказал! Меня ангелом господним называл, говорил, что я ему во спасение послан... Знаю я, Дёмушка, знаю, что вечно любить его буду - тебе этого не понять. Когда любишь, тогда понимаешь, что навечно... Мне никто, кроме него, не мил, ни на кого так не гляжу, как на него, ни по кому сердце так не страдает, как по нему, когда мы порознь!.. И это, по-твоему, не любовь?

В Фединых глазах застыли, заблестели слёзы. Договорив, он мгновенно сник и опустился на свою постель. Демьян наблюдал  за ним своими спокойными серо-голубыми глазами, точно выжидая, когда он выговорится. 

- Всё это мне известно, Фёдор Алексеич. Но ты молод, и душа твоя непостоянна. Сам посуди: тебе хватило всего двух недель для того, чтобы полюбить, как ты сказал, навечно. Возможно, ты действительно полюбил истинною любовью, которая не знакома юношам, но ты забыл о том, что государь устроен в тысячу раз сложнее тебя. Сегодня он может уверять в том, что любит, а завтра ты окажешься в опале, и вместе с тобой - твои отец и брат. 

Федя отрешённо смотрел на Демьяна, в глубине души осознавая его правоту. 

- Пусть так, Дёмушка. Но я всё равно не откажусь от него - иначе мне и жить незачем. 

Демьян ничего ему не ответил: он снял с печи остывающий обед, заранее принесённый с поварни, и стал накрывать на стол. 

𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊

Впервые за эти две недели Федя позволил себе наесться вдоль. Словно пытаясь съесть всё не съеденное, он поглотил солидную плошку наваристого куриного супа с плавающей в нём мясистой ножкой, пирог с телятиной, молочную кашу с яблоками, предварительно сдобрив её большим куском сливочного масла, а напоследок - круглый печатный пряник, покрытый сверху хрустящей шапкой сахарной глазури и начинённый мёдом. 

- Что же ты, Фёдор Алексеич, больше не беспокоишься за талию свою? - не удержался от колкости Демьян, когда Федя, не в силах идти, дополз до постели и рухнул на неё. 

Посмотрев на него страдальческим взглядом, Федя пробормотал:

- Так теперь Ваня уже мой...

Демьян покачал головой и вздохнул.

- Вредно так много есть за один присест, Фёдор Алексеич, а тем паче после голодания, не говоря уж о том, что Великий пост идёт. Знаешь, сколько народу в праздники помирает от обжорства, разговляясь?

Федя в ужасе вскочил, глядя широко раскрытыми глазами на свой живот.

- Меня что теперь, разорвёт? 

- Не разорвёт, Фёдор Алексеич, ежели уж вчера не разорвало. Ты бы лучше прилёг почивать на часок-другой. Сколько ты в эту ночь спал, скажи по правде?

Федя покраснел и пробормотал:

- Не упомню, Дёмушка... Кажется, около трёх. 

Демьян, издав красноречивый вздох, означавший "Я так и знал", принялся затворять ставни. 

- Спи, Фёдор Алексеич, а я покамест отнесу посуду на поварню. 

Федя, очень не любивший спать один, капризно сказал:

- Токмо воротись поскорее. 

𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊

Отяжелённый едой желудок и переполненный впечатлениями ум сделали своё дело: сонная нега накрыла Федю так скоро, что он не дождался возвращения Демьяна. Последняя его мысль была не мыслью даже, а ярким образом, застывшем в сонном замутнённом сознании: Иван Васильевич, Гиацинт, поле, цветы, тёплый ветер и лучи солнца, золотого, как волосы Ивана Васильевича на просвет. 

Этот образ вылился в сон - чарующий, прекрасный, сладкий, в котором сошлось всё: и трепетная ночь, и утренняя служба в церкви, и день, полный счастьем до краёв. Сон этот был крепким, вязким, таким, из которого не выберешься просто так - поэтому, когда скрипнула дверь, Федя и ухом не повёл. 

Шаги за дверью были тяжёлые, рассерженные: принадлежали они явно не Демьяну. Дверь с шумом распахнулась, и в неё вместе с каменным холодом коридора вошёл Алексей Данилович. Вид у него был самый что ни на есть свирепый: косматые брови были нахмурены, борода растрёпанна, огромные руки упёрты в бочкообразные бока. Впрочем, в темноте всего этого не было видно - зато свет, проникнувший из дверной щели, лёг аккурат на умиротворённое и прелестное даже во сне Федино лицо. Алексей Данилович на мгновение застыл, точно громом поражённый: уж чего-чего, но такого он увидеть не ожидал. На всякий случай посмотрев, нет ли рядом с Федей Ивана Васильевича, которого там быть никак не могло по причине присутствия оного в палатах, Алексей Данилович с грохотом и нескрываемым удовольствием захлопнул дверь. Федя вскочил и заозирался по сторонам, но ничего не увидел, потому что в покоях царила кромешная тьма. Дрожащим голосом он позвал: 

- Дёмушка! 

Не услышав ответа, он с надеждой предположил:

- Ваня?

Тут Алексей Данилович, весьма, кажется, удовлетворённый эффектом устроенного им театра теней, распахнул створки ставень на крайнем окне слева, и Федя, ослеплённый светом, зажмурил глаза и вдруг пронзительно закричал, как ребёнок, чем удивил Алексея Даниловича во второй раз не меньше первого. Последовало короткое, как всполох перед раскатом молнии, замешательство, и гром, всё это время теснившийся внутри Алексея Даниловича, грянул с невиданной силой.

- Ну здравствуй, Фёдор. Что же это ты так поздно в постели нежишься?

Федя лихорадочно забегал глазами по покоям, готовый в любую минуту броситься бежать прочь, в одной рубахе, босиком, только бы к нему - к Ивану Васильевичу. 

- Так после вчерашнего моего недуга, отец, отдыхаю... - пролепетал Федя. 

- Неужто? А не тебя ли я видел на дворе спрыгивающим с лошади? Тебе ведь сам государь руку подал, не мог ты такого позабыть. 

Федя молчал. Надежда на спасение покинула его, и единственное, что могло даровать ему жизнь - возвращение Демьяна. Алексей Данилович тем временем продолжал. Он шёл вдоль стены и по очереди распахивал ставни на всех окнах, ослепляя Федю светом и оглушая его мерными шагами своих огромных сапог. Приглядевшись и заметив серёжки в Фединых ушах, Алексей Данилович сказал, поморщившись: 

- Э, как блестит! Надо же, какими подарками тебя стал государь жаловать... Ты, Фёдор, наверняка служишь ему хорошо, как подобает истинному воину да первому кравчему?

Тут в Феде что-то щёлкнуло, как будто одна из струн его души, сплетённых из конского волоса, шёлковых, золотых и холщовых нитей, стали и сухожилий, лопнула, разорвалась, ударив с размаху по нежному сердцу, впившись осколками издёвки и ненависти в плоть.  

- Нет, отец. Этим подарком Иван Васильевич одарил меня не за службу, - холодно ответил Федя, посмотрев на Алексея Даниловича прямо, зло, затравленно, как волчёнок, лишённый матери охотником.  

- Да уж вестимо, что не за службу - за службу таким не одаривают. 

Алексей Данилович вздохнул: Федя понял, что сейчас начнётся проповедь. 

- Иногда мне кажется, что ты не мой сын, Фёдор - уж больно ты на меня не похож. Никогда не верил я клевете злых языков, наговаривавших на мать твою, а теперь, по твоей милости, готов усомниться в её верности. Мы, Басмановы, что псы на цепи перед государем - в рачении да преданности с нами никто сравниться не сможет, а в доблести да отваге - и подавно. На поле брани мы всегда были победителями, при дворе - людьми почитаемыми, перед Господом Богом - в грехе неповинны... А ты, стало быть, всё наоборот сделал.

- Безгрешен я, отец, и любовь моя - не грех. Что же касается верности, то я за государя не пощажу живота, и мгновения лишнего не подумав. 

- Врёшь. Ты же страшишься смерти, крови страшишься, темноты да одиночества - всего, Фёдор, страшишься, потому и воина из тебя не вышло. 

Федя вздохнул и сказал уже не зло, а с мольбой: 

- Оставь меня, отец, прошу тебя. Вспомни о том, что у тебя старший сын есть, иди к нему и его поучай. 

На миг Феде показалось, что Алексей Данилович действительно успокоился: взор его погас, руки больше не сжимали ни в чём неповинный воздух в кулак, тяжёлый шаг не вбивал в деревянный пол ненависть каблуками сапогов. Но видимость оказалась обманчива: ни сказав ни слова, Алексей Данилович вдруг с диким рёвом набросился на Федю, схватил его за хрупкие плечи и стал трясти, словно хотел вытрясти из него всю любовь, которую почитал греховной. 

- Как смеешь ты род Басмановых позорить?! Да ежели бы я знал, что сын мой станет заместо девки распутной царю служить, то в младенчестве удушил бы собственными руками!

Федя вцепился в руки Алексея Даниловича, непомерно большие и тёмные, как клешни морского чудища, но оторвать их от себя не сумел, и в его огромных, как небо, доверчивых и влюблённых глазах застыли слёзы. Алексей Данилович больше не тряс его и почти не держал: гнев, вспыхнув, оставил его. 

- Ты скоро ему надоешь, Фёдор, вот увидишь. Он найдёт себе нового, а о тебе забудет, словно тебя и не было - тогда ты останешься ни с чем и приползёшь ко мне, как подбитый пёс. 

Федя, в котором эти слова, напротив, разожгли злость, вырвался из его ослабших рук, схватил со стола крючковатые ножницы, выставил их перед собой и звонким от сдерживаемых из последних сил слёз голосом воскликнул:

- Я повторяю: поди прочь! Надоело слушать твои гнусные речи, довольно с меня! Поди к ним, скажи им, что сын твой - полюбовник царский! Обругайте меня вместе, осудите, оплюйте, измарайте мою честь, токмо прошу: оставьте меня, наконец, в покое!

Тут дверь скрипнула, и на пороге появился Демьян. Ему не понадобилось много времени для того, чтобы понять, что произошло в его отсутствие. Спокойным, но уверенным и твёрдым шагом он пересёк покои и загородил Федю от Алексея Даниловича своей спиной. 

Алексей Данилович ушёл, не сказав ни слова и даже не закрыв двери, а Федя оглушительно разрыдался, как будто только этого и желал. 

𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊𖡼𖤣𖥧𖡼𓋼𖤣𖥧𓋼𓍊

Федя и Демьян сидели рядом на ковре. Вообще-то, Демьян не одобрял подобного, но на этот раз всё же сделал исключение. 

- А помнишь, Дёмушка, - сказал Федя, шмыгая покрасневшим носом, - помнишь, как однажды я, трёхлетний, пробрался в матушкину горницу и стал примерять всё, что токмо попадалось мне на глаза: бусы, столь длинные, что меня можно было ими обмотать с ног до головы, перстни, которые мне были разве что на запястье, и даже девичий её накосник, что отец подарил когда-то...

- Помню, Фёдор Алексеич: я уж тогда служил тебе. 

- А как я тебя позвал уши колоть, помнишь? - сказал Федя, смеясь сквозь всхлипы. 

- Помню, Фёдор Алексеич. Я боялся, что ты плакать станешь, а ты ни единой слезинки не проронил, токмо покраснел от натуги. 

- А как от матушки скрывали мои серёжки первые, и как она тем же вечером в бане их обнаружила, помнишь?

- Помню, Фёдор Алексеич, всё помню. 

Тут Федя помрачнел и добавил тише:

- А как отец меня во всём этом увидал, помнишь, Дёмушка? А я-то, я-то весёлый, счастливый, радостный, ноги в рубахе заплетаются, бусы по полу волочатся, серьги с перстнями позвякивают... Точно сейчас помню, что сказал ему тогда: "Тятенька, погляди, какой я нарядный - хоть на выданье!" Навыданье... Поглядел тогда на меня мой тятенька, и простоял я, нарядный - хоть на выданье, день и вечер на горохе, и токмо к ужину отпустил он меня. 

Демьян вздохнул, поднялся с пола и принёс Феде меховое покрывало с кровати. 

- Холодает ввечеру, Фёдор Алексеич. 

Демьян затопил печь. Федя подобрался к ней поближе и попросил не закрывать чугунной створки, чтобы любоваться пляшущими в печном жерле язычками пламени. 

Через некоторое время раздался стук в дверь. Федя в трепетном волнении обернулся, а Демьян, оторвавшись от шитья, вышел из своей каморки встретить вечернего гостя. За дверью, вопреки Фединым опасениям, оказался Иван Васильевич. Демьян посторонился и исчез так быстро, что Федя даже не успел удивиться. 

Иван Васильевич не говорил ни слова: он просто подошёл к нему, сел рядом у печи, обнял и стал смотреть на огонь. 

- Ты знаешь? - спросил Федя. 

- Да, Василёк, - ответил Иван Васильевич, целуя его в макушку. - Не думай об этом больше. 

Федя улыбнулся и кивнул: он уже понял, что на языке Ивана Васильевича "не думай" означало "ты под моей защитой". 

На столе в кувшине стояла верба, а рядом - уже увядший, но всё ещё красивый васильковый венок. Иван Васильевич и Федя прижались друг к другу так тесно, что почти слились в одно целое, а Демьян, словно их несокрушимый ангел-хранитель, защищал обнажённую, хрупкую, натянутую до предела любовь неусыпным ночным бдением.