Потерянная душа.
День, когда Мэй забрали из дома, был серым. Не дождливым, не пасмурным - просто бесцветным, как старая фотография, на которой стёрлись все лица. Она стояла в прихожей с рюкзаком.
- Ты поедешь в центр временного содержания, - сказала женщина в строгом костюме, которая представилась как инспектор по делам несовершеннолетних. - Там тебя осмотрят врачи, побеседуют психологи, а потом мы решим, что с тобой делать.
Мэй кивнула. Она не спросила, что будет с родителями. Отец сидел в участке уже три дня, его забрали прямо с работы, когда выяснилось, что он не просто не вмешивался в побои, а иногда сам поднимал руку на Мэй. В школе нашли синяки, когда медсестра осматривала её после той истории с Соней. Соседи дали показания, мать не отрицала, что била дочь «для воспитания», но говорила, что это «не так серьёзно, как вы думаете». На следственном эксперименте она рыдала, просила прощения, кричала, что Мэй «неблагодарная тварь, которая всё разрушила».
Мать повесилась через неделю после того, как ей предъявили обвинения. Когда Мэй узнала об этом, её голова пошла кругом. Она сидела в маленькой комнате, временном приюте, где её поселили с ещё четырьмя девочками, и смотрела в стену. В голове прокручивалась одна и та же фраза: «Ты убила её. Ты, ты убийца». Но где-то глубоко внутри, как едва слышный шёпот, звучал другой голос: «Она сама выбрала, она сама». Мэй не знала, чему верить, она просто сидела и смотрела в стену, чувствуя, как внутри неё растёт огромная, глубокая пустота, которая поглощает всё остальное. Мэй не могла связаться с Ли. Она вспомнила её голос, её глаза, её смех и заплакала.
Первая неделя в детском доме была похожа на сон, где всё расплывается, а звуки доносятся как из-под воды. Мэй почти не говорила. Она ела, когда её заставляли, спала, когда выключали свет, ходила на занятия, которые вела пожилая женщина с добрыми глазами, но ничего не запоминала. Она просто существовала, как растение, которое поливают по расписанию. Кактус, который она привезла с собой, стоял на подоконнике в спальне. Иногда, когда другие девочки засыпали, Мэй сидела у окна, смотрела на него и шептала: «Бабушка, что мне делать? Она там, где-то. Она думает, что я бросила её. А я здесь. Я живая. Но я не чувствую, что я живая». Кактус молчал, но Мэй казалось, что он дышит, что он помнит, как бабушка гладила его колючие бока, и что он тоже тоскует.
Через две недели к ней начала приходить директриса. Светлана Петровна. Она была строгой на вид, но в её голосе звучала редкая, почти материнская мягкость, когда она разговаривала с Мэй. Она приходила в спальню, садилась на край кровати, смотрела на девочку, которая сидела, сжавшись в комок, и говорила:
- Ты не одна. Я знаю, тебе кажется, что мир рухнул. Но ты здесь, ты дышишь. Это уже победа. Хочешь поговорить?
Мэй качала головой. Она не хотела говорить. Что она могла сказать? Что она любит девочку, которую никогда не видела в живую? Что её мать повесилась, и она чувствует себя убийцей? Что отец в тюрьме, и она не знает, ненавидит его или жалеет? Что у неё внутри пустота, которая ширится каждый день, и она боится, что однажды проснётся, и её не будет? Светлана Петровна не настаивала. Она просто сидела рядом, молчала, иногда гладила Мэй по голове, и это напоминало бабушкины прикосновения, но было другим, более осторожным, словно она боялась сделать больно. В какой-то момент Мэй начала ждать этих визитов. Они были единственным, что вырывало её из той серой пустоты, в которой она растворялась. Но в детском доме были и другие дети. Три девочки в её комнате: Ксюша, Лера, Вика и Лиза. Они были старше, громче, злее. И они сразу невзлюбили Мэй. Не потому, что она делала что-то плохое, а потому, что она была «тихоней», «мямлей», «недотрогой». Ксюша, самая высокая и властная, первой начала:
- Эй, новенькая, ты чего молчишь? Тебя кто-то обидел? Или ты думаешь, что ты лучше нас? Сидишь тут с каким-то цветком, как принцесса.
Мэй не отвечала. Она научилась молчать, когда больно. Но молчание только раззадоривало Ксюшу.
- Твою мать повесили, слышали? - сказала она однажды, когда они остались одни в спальне. - Твоя мать не выдержала, что у неё такая дочь-позорище, и повесилась. А ты тут сидишь, как ни в чём не бывало. Поздравляю. Ты убила её.
Мэй сжалась. Слова вонзились, как иглы, но она не заплакала. Слезы кончились несколько дней назад. Она только вышла из комнаты, села на лестнице, где никто не ходил, и обхватила колени руками. Она знала, что Ксюша ошибается, но слова про «позорище» звучали слишком знакомо - так говорила мать, так говорил отец и они не были неправы. Может быть, она действительно позор. Может быть, если бы она была другой, если бы она была «нормальной», если бы она не любила Ли, если бы она молчала и терпела, может быть, мать была бы жива, может быть, отец не был бы в тюрьме. «Я убила её», - думала Мэй. - «я,я,я».
Буллинг продолжался. Вика и Лера присоединились к Ксюше. Они прятали её вещи, переставляли кактус на пол, где он мог разбиться, шептались за её спиной, громко смеялись, когда она проходила мимо. Лиза, самая младшая из них, иногда пыталась заступиться, но её быстро затыкали.
- Не связывайся, - говорила Ксюша. - Она это заслужила. Ты же видишь, она как мертвец, она даже не реагирует. Зачем она вообще здесь? Она только место занимает.
Мэй не реагировала. Она ушла внутрь себя. Туда, где был мир, где была Ли, где звучал её голос: «Ты сильная. Ты справишься». Но теперь даже этот голос становился тише. Мэй боялась, что однажды она проснётся и не вспомнит, как звучит смех Ли. Она начала записывать в тетрадь всё, что помнила: цвет её глаз; её привычку заправлять прядь за ухо, когда она нервничает; её голос, который звенел, когда она говорила что-то важное. Тетрадь стала её спасением. Она прятала её под матрасом и перечитывала каждую ночь, снова и снова, словно могла вернуть Ли в свою жизнь. Но Ли была далеко. И она не знала, что Мэй жива. Тем временем в другом городе, за тысячи километров, Ли сидела у окна в своей комнате. Комиксы на полке покрылись пылью. Ли почти не выходила из дома, она перестала ходить в школу, перестала отвечать на сообщения подруг. Она жила в том дне, когда получила то самое сообщение от номера Мэй, которое пришло не от Мэй, а от её матери. Там было написано: «Не пиши больше моей дочери. Ты больная извращенка, и я запрещаю тебе приближаться к ней. Если ты ещё раз попытаешься с ней связаться, я обращусь в полицию. Мэй не хочет с тобой общаться. Она сказала, что ты ей отвратительна». Ли не поверила. Она знала, что Мэй не сказала бы такого. Она пыталась дозвониться, отправляла сообщения, но номер был заблокирован, а потом и вовсе выключен. Она искала Мэй в соцсетях, но аккаунты были удалены, она пыталась найти её через общих знакомых в рулетке, но никто не знал ни её настоящего имени, ни города. Она выжидала недели, месяцы, надеясь, что Мэй найдёт способ связаться с ней. Но ничего не приходило и с каждой неделей эта тишина становилась всё более оглушительной. «Она не могла умереть», - твердила себе Ли, лёжа на кровати и глядя в потолок. - «Нет. Нет. Она жива. Она просто не может написать. Может быть, её родители забрали телефон. Может быть, она в больнице. Может быть...» Но мысли о смерти Мэй всё чаще проникали в голову Ли, как холодный ветер через щель в окне. Она думала о том, что Мэй говорила про свои мысли о суициде, про ту тонкую грань, про пустоту. И Ли сходила с ума от страха, что та грань однажды стала реальностью. Она написала стихотворение, которое потом записала на диктофон, чтобы слушать ночью, когда не могла уснуть:
«Если бы вдруг я знала, что нету тех самых ночей,
Когда мы общались так классно.
Когда было утро и день.
Я б запомнила каждое слово,
Каждая мысль была о тебе б,
Но ты вдруг пропала, как утренний шёпот
Который когда-то был лишь о тебе.»
Однажды, спустя три месяца после исчезновения Мэй, Ли решила написать ей письмо. Настоящее, на бумаге, с маркой и конвертом. Она нашла старый адрес, который Мэй ей когда-то дала, когда говорила о доме. Не зная, что Мэй больше там не живёт, что дом стоит пустой, опечатанный, с бумажками на дверях, а соседи говорят, что девочку забрали, мать повесилась, отец в тюрьме. Ли отправила письмо, полное любви, боли, надежды, что она ждёт, что она никуда не ушла, что она не поверила ни одному слову матери. И ждала ответа. Три недели. Месяц. Ничего. «Она умерла», - прошептала Ли однажды ночью. - «Она ушла. Её больше нет. И я никогда не узнаю, что случилось. Я никогда не узнаю, была ли я ей нужна. Я никогда не скажу ей, что люблю её». И Ли заплакала. Впервые за многие недели. Она плакала так сильно, что тело болело, что горло разрывалось от крика, который она не могла выдать. Она обняла подушку, в которую Мэй когда-то шептала признания, и поняла, что это всё, что у неё осталось. Воспоминания, которые умирали вместе с ней.
В детском доме, в маленькой спальне, Мэй сидела на полу у окна. Кактус стоял на подоконнике, и она гладила его сухие колючки, не чувствуя боли. Внутри неё была пустота. Она уже не хотела есть, не хотела спать, не хотела слушать Светлану Петровну, которая пыталась достучаться до неё через книги, через музыку, через прикосновения. Мэй смотрела на мир сквозь стекло, как будто он был где-то далеко, и она была заперта в собственном теле, которое больше не принадлежало ей. Ксюша снова спрятала её тетрадь с записями о Ли. Когда Мэй нашла её порванной в мусорном ведре, она не заплакала. Она села на пол, собрала кусочки бумаги и убрала их под матрас. Она не стала читать их, потому что знала, что каждое слово это шрам на сердце, которое уже не бьётся. Она просто смотрела на обрывки, на которых виднелись слова «зелёные глаза», «смех», «я люблю тебя», и думала: «Всё кончено. Может быть, так лучше. Может быть, для неё легче, если она забудет меня. Я сделала ей больно. Я сделала больно всем. Я яд, который отравляет всё, к чему прикасается». Она легла на кровать и закрыла глаза. Внутри неё была тишина, даже голос Ли замолк.
Светлана Петровна пришла на следующий день. Она застала Мэй сидящей на полу, смотрящей на кактус. Женщина села рядом, молчала несколько минут, а потом сказала:
- Я знаю, что ты потеряла многое. Я знаю, что ты носишь в себе боль, которую не можешь выговорить. Но ты должна знать: ты не одна. Я здесь. Я буду здесь каждый день, даже если ты не захочешь говорить. Я не уйду.
Мэй повернула голову и посмотрела в глаза Светланв Петровны. В них было что-то тёплое, напоминающее свет, который она видела в глазах бабушки. Но внутри Мэй ничего не откликнулось, только пустота. Светлана Петровна увидела взгляд Мэй - пустой, холодный, как зимнее небо, в котором нет звёзд... Она продолжала приходить, приносить книги, которые могла бы читать вслух, или просто сидеть рядом и молчать. Она знала, что пустота не заполняется за месяц или год. Она знала, что нужно время. Но она не знала, есть ли у Мэй это время.
Прошло два года. Мэй всё ещё жила в детском доме, она всё ещё молчала, она всё ещё смотрела на кактус, который рос, становился толще, и в этом был какой-то странный символ жизни, которая продолжается, даже когда хочется, чтобы она остановилась. Мэй перестала думать о Ли. Нет, она не забыла её. Она просто убрала её туда, где не могла дотянуться, чтобы не причинять себе боль. Мэй легла на кровать, закрыла глаза и позволила пустоте обнять её.
Где-то далеко Ли сидела у окна, разорвав письмо, которое готовилась отправить, потому что знала - адрес уже не существует. Она смотрела на снег за окном и плакала, она поклялась, что никогда больше никого не полюбит. Потому что потерять больнее, чем не иметь.
А где-то в детском доме, в маленькой спальне, на подоконнике стоял кактус. Его колючки блестели в лунном свете. И Мэй, засыпая, в последний раз прошептала:
- Ли, прости меня.
И она заснула, а утром проснулась. И мир всё ещё был серым. Но кактус всё ещё стоял. И это было единственное, что удерживало её от того, чтобы окончательно исчезнуть.