25.
* * *
Несса уехала где-то час назад. У неё завтра была ранняя пара, и она не могла пропустить — преподаватель, старый перфекционист с фамилией, которую никто не мог выговорить, не принимал даже больничные. Она обняла меня на прощание, чмокнула в щёку и сказала: «Если этот кот сожрёт тебя заживо — звони, я приеду с отвёрткой».
Дверь за ней закрылась, и тишина стала другой. С ней теперь был Рыжий. Он сидел на подоконнике в гостиной, смотрел на огни Манхэттена и, кажется, вообще не собирался спать. Я прошла на кухню, вымыла его миску, поставила свежую воду. Потом долго стояла у окна в гостиной, глядя на Гудзон, который блестел внизу, как чёрное зеркало.
Время ползло медленно. Я не хотела уезжать. Не хотела возвращаться в свою квартиру — чистую, вылизанную, но чужую. Там пахло моющим средством и тишиной. Здесь пахло им.
Я прошла в коридор. Остановилась перед дверью в его спальню. Такая же серая, как и все двери в этой квартире, с потёртой медной ручкой. Но дверь не была заперта. Я могла войти в любую секунду.
И не могла.
Рыжий подошёл сзади, потёрся о мои ноги. Мяукнул — требовательно, нетерпеливо. Будто говорил: «Ну чего ты ждёшь?»
Я толкнула дверь.
Спальня оказалась меньше, чем я ожидала. Гораздо меньше, чем гостиная, — тесная, почти камерная. Высокий потолок давил, хотя должен был, наоборот, создавать ощущение простора. Но здесь, в этой комнате, почему-то было душно. Будто стены сжимались, не пуская лишних.
Голые стены, выкрашенные в тёмно-серый. Ни одной картины, ни одного постера, ни одной вещи, которая могла бы рассказать о том, кто здесь живёт. На полу — матрас, застеленный серым одеялом. Сбитое, мятое, будто он вставал с него в спешке и не заправлял. Подушка без наволочки — белая, с желтоватым пятном, которое осталось от его головы. У стены — старый деревянный шкаф, такой же, как в моей квартире, только более потрёпанный. На подоконнике — пепельница, полная окурков. И больше ничего.
Я сделала шаг внутрь. Рыжий прошмыгнул мимо меня, запрыгнул на подоконник, свернулся клубком рядом с пепельницей. Он чувствовал себя здесь как дома. Потому что это был его дом. И его человека здесь не было.
Я подошла к матрасу, провела рукой по одеялу. Ткань была грубой, дешёвой, купленной, наверное, в ближайшем Target. Я поднесла её к лицу, вдохнула. Табак. Металл. Он. Тот самый запах, от которого у меня кружилась голова в первый раз, когда он прижал меня к стене у магазина.
Я опустилась на колени, уткнулась лицом в одеяло, и сидела так несколько минут, чувствуя, как внутри разливается что-то тёплое и тяжёлое одновременно.
Потом я встала. Подошла к шкафу, открыла. Внутри — несколько футболок, все чёрные, сложенные кое-как. Джинсы, висящие на одной вешалке. Куртка — та самая, чёрная кожаная, в которой он был в первую ночь, когда я увидела его за домом. Я коснулась рукава — кожа была мягкой, тёплой, будто он только что её снял. На плече — потёртость, на локте — царапина. Живая. Настоящая.
Дальше — обувь. Две пары ботинок, одна пара кроссовок. Всё чёрное. Всё одинаковое.
Я закрыла шкаф.
И тут заметила.
На стене, у изголовья матраса, там, куда не падал свет от уличных фонарей, висело что-то. Маленькое, незаметное, прикрытое тенью. Я подошла ближе, включила фонарик на телефоне.
Фотография.
Прямо на стене, приколотая кнопкой. Без рамки, без стекла — просто кусок глянцевой бумаги, который держался на одной маленькой чёрной кнопке.
Я поднесла телефон ближе. И замерла.
Четыре человека. И один перечёркнутый — грубо, безжалостно, чёрным маркером, который растёкся по бумаге и закапал на плечо женщине, стоявшей рядом.
Пэйтон. Маленький, лет двенадцати, с уже тогда тяжёлым взглядом из-под чёлки. Он стоял в центре, ссутулив плечи, будто пытался казаться меньше, чем был на самом деле. Рядом с ним — мама. Я узнала её не потому, что когда-либо видела. Просто это была женщина, которая не могла быть никем другим. Такая же тёмноволосая, как он, с такими же острыми скулами, с такой же линией губ — прямой, непокорной, сжатой так, будто она боялась улыбнуться даже на фотографии.
С другой стороны — девочка. Лет семи, наверное. Русые волосы, заплетённые в две косички, веснушки на носу, улыбка от уха до уха. Она обнимала Пэйтона за талию, уткнувшись носом ему в бок. Сестра. Младшая. Он никогда о ней не говорил. Никогда.
И ещё один. Мужчина, стоявший чуть позади, положив руку на плечо Пэйтона. Высокий, широкоплечий, с тяжёлой челюстью и холодными глазами. Пэйтон-старший. И его лицо было перечёркнуто.
Чёрный маркер прошёлся по нему несколько раз — крест-накрест, будто тот, кто это делал, хотел стереть его навсегда. Вырвать из памяти, из этой фотографии, из жизни. Чернила растеклись, закапали на плечо матери, на руку Пэйтона, на волосы сестры. Но лицо отца исчезло. Осталось только чёрное пятно с неровными краями.
Больше никого. Только они. Он, мама, сестра. И перечёркнутый отец.
Я смотрела на эту фотографию и чувствовала, как внутри что-то обрывается.
Он хранил это. Несмотря ни на что. Несмотря на то, что отец, вероятно, сделал с ним, с его матерью, с его сестрой. Несмотря на то, что чернила уже выцвели, а края бумаги пожелтели. Он взял эту фотографию с собой. В свою квартиру. В свою спальню. На свою стену, где никто не видит. Где только он и пустота.
Я подняла руку, коснулась пальцами края бумаги. Глянцевая, гладкая, холодная. Маленький Пэйтон смотрел на меня из прошлого, и его глаза были такими же, как сейчас — тяжёлыми, старыми, будто он уже тогда знал, что жизнь не подарит ему ничего просто так.
Мама. У неё были мягкие черты, но взгляд — такой же колючий, как у Пэйтона. Она не улыбалась. Просто смотрела в камеру, и в её глазах читалась усталость — та самая, которую я видела в его глазах после бессонной ночи.
Сестра. Маленькая, русая, веснушчатая. Она обнимала брата так, будто он был единственным, кто держал её на этой земле. И, может быть, так и было. Может быть, поэтому он никогда о ней не говорил. Может быть, поэтому она осталась где-то там, в прошлом, на этой глянцевой бумаге, приколотой кнопкой к серой стене.
— Ты не рассказывал, — прошептала я в пустоту комнаты.
Рыжий мяукнул с подоконника, будто спросил: «О чём?»
— О семье. О маме. О сестре. О том, что у тебя было что-то кроме бандитов и тюрьмы.
Кот не ответил.
Я опустилась на матрас, села, прислонившись спиной к стене, к той самой, на которой висела эта фотография. Провела пальцами по одеялу, по складкам, которые остались от его тела.
В комнате было холодно. И тихо. Только где-то внизу шумел город — сирены, гудки, жизнь.
Я смотрела на перечёркнутое лицо отца и думала о том, что Пэйтон никогда не говорил о нём. Ни разу. Только «семья из Нью-Джерси», «криминал», «долги». Ни одного имени. Ни одной истории. Только чёрный маркер на глянцевой бумаге.
— Я никому не расскажу, — шепнула я фотографии.
Маленький Пэйтон смотрел на меня, и его глаза, казалось, стали чуть мягче.
Я легла на его кровать, свернулась калачиком, подтянув колени к груди. Рыжий спрыгнул с подоконника, подошёл, потоптался на одеяле, потом лёг у меня на ногах — тёплый, живой, мурлыкающий.
Я закрыла глаза.
В комнате пахло табаком и им. И ещё чем-то — горечью, наверное. Или памятью. Или тем, что он прятал за этими серыми стенами, за этой дверью, за этим перечёркнутым маркером лицом своего отца.
Я не знала, сколько так пролежала. Минуту. Час.
Когда проснулась — за окном уже серело. Рыжий спал у меня на ногах, свернувшись клубком. Фотография на стене всё так же смотрела на меня глазами двенадцатилетнего Пэйтона.