Разочарование
Последнее, что я помню, — как меня увозили на каталке со льда. Холодный металл неприятно впивался в спину, а резкий запах антисептика забивал ноздри, смешиваясь с запахом пота и льда — будто сама арена провожала меня в неизвестность. Врачи склонялись надо мной, но я их почти не видела: мир расплывался в мутную пелену, где лица превращались в бесформенные пятна света и тени. Всё плыло перед глазами, потолок больницы мелькал холодными лампами — они вспыхивали и гасли, словно отсчитывая мгновения, которые я ещё цеплялась за сознание. Я не верила в происходящее. Казалось, я потеряла всё... даже смысл жизни, который столько лет был выстроен вокруг катка, тренировок и блеска медалей.
Вокруг стоял гул — шёпот противников, обсуждающих мой проигрыш. Слова тонули в вате сознания, но каждое всё-таки доходило, как иголка под кожу, оставляя тонкие, жгучие царапины. «Ну вот и всё», «Она сломалась», «Никогда не встанет» — фразы кружились в голове, сплетаясь в один бесконечный приговор. Это было худшее, что я могла услышать перед тем, как провалиться в темноту.
— Доктор, что с ней? — с надрывом, почти шёпотом спросила мама у врача. В её голосе дрожала не просто тревога — в нём слышался страх потерять не только дочь, но и ту самую мечту, которую она столько лет бережно хранила вместе со мной.
— Сложно сказать, но сказались последствия старой травмы, — сняв очки и устало протерев переносицу, произнёс седой врач в белом халате. Его взгляд был спокойным, но в этой спокойной усталости читалась тяжесть чужих надежд, которые он не мог оправдать.
Мама с папой сидели в кабинете врача, будто окаменев. Их плечи опустились, лица застыли в той самой гримасе разочарования, которую я столько раз видела после неудачных прокатов. А я в это время лежала где-то между сном и небытием — не могла пошевелиться, не могла позвать на помощь. Только слышала. И от того, что слышала, внутри всё сжималось в холодный ком, который сковывал даже мысли.
— А сейчас что с ней? Почему она не просыпается? — голос мамы дрогнул, и в этой дрожи прозвучала вся её беспомощность.
— На данный момент она находится в коме. Насколько долго она будет в ней находиться, мы не знаем, но будем наблюдать, — спокойно, но без капли тепла ответил врач. Его слова падали в тишину кабинета, как тяжёлые камни в ледяную воду.
Мама с папой наполнились разочарованием — и это было больнее любого диагноза. Я лежала и думала: неужели им жаль не меня, а то, что я больше не смогу играть, не смогу оправдать все эти годы вложений, ожиданий, бессонных ночей? Как вдруг дверь в кабинет резко распахнулась, ударившись о стену с глухим стуком, и этот звук прорезал тишину, как лезвие.
В кабинет зашёл Лев.
Это мой старший брат, с которым у нас разница в семь лет. Он съехал от родителей в шестнадцать и сам себя обеспечивал — к чему родители относились скептически, будто самостоятельность была чем-то постыдным. Не совсем знаю, где он работает, но знаю, что он очень занятой, и мы достаточно редко видимся. Представьте шок родителей, когда он вдруг появился — и откуда он вообще узнал про меня? В его походке была та самая уверенность, которая всегда заставляла людей невольно расступаться, а в глазах — холодная решимость, от которой даже врачи как будто выпрямились.
— Лёва? — удивлённо, почти испуганно проговорила мама, будто увидев призрак из прошлого.
— Где она? — строго, без лишних эмоций сказал он, глядя не на родителей, а прямо на врача, словно только он здесь имел право говорить.
— Она... она... — чуть не заплакав, начала мама, но слова застряли в горле, как осколки льда.
— Она в коме, — кратко, почти сухо сообщил папа, будто пытаясь спрятать свои чувства за этой короткой фразой.
Лев молча поднял бумаги со стола врача и стал их изучать. Его пальцы быстро скользили по строчкам, а брови слегка хмурились, будто он пытался разгадать шифр, который мог спасти мою жизнь. Не успев дочитать, он резко выхватил телефон из кармана.
— Да, — громко и чётко сказал он, подняв трубку. И, коротко попрощавшись, ушёл, даже не обернувшись.
Даже он ушёл. Я хотела закричать, позвать его обратно, схватить за рукав и умолять остаться, но тело не слушалось. Только тьма и ровный писк аппарата, отсчитывающий мои секунды, словно безжалостный метроном, который не знал, что такое надежда.
— Можете ехать домой. Как только она придёт в сознание, мы сразу сообщим, — сказал врач, и родители уехали домой, унося с собой тишину, которая была тяжелее любого крика.
Сквозь кому всё равно удавалось слышать — обрывки разговоров врачей, приглушённые голоса, шуршание бумаг, чьи-то быстрые шаги по коридору, звон металлических подносов. Мир сузился до палаты и монотонного дыхания аппарата, который дышал за меня, будто напоминая, что я всё ещё здесь, даже если сама в это не верила.
— Бедная девочка, — вздохнула одна из медсестёр, и в её голосе прозвучала та самая усталость, которая приходит от слишком частых встреч с чужой болью.
— Такая красивая и молодая, — ответила другая, и в этих словах было больше жалости, чем я хотела бы услышать.
— Шанс на то, что она будет ходить, — один на миллион, — тихо, почти себе под нос произнесла первая.
— Не усугубляй ситуацию... — оборвала её вторая, но даже эта попытка утешить прозвучала как приговор.
Они продолжали спорить, как вдруг зашёл врач и стал говорить им какие-то диагнозы и что-то про операцию. Я не понимала половины слов, но одно уловила точно: ходить я, возможно, больше не смогу. Эти слова впились в сознание, как острые осколки, и тогда — впервые с тех пор, как провалилась в кому, — я захотела заплакать. Но даже на это у меня не осталось сил. Только бесконечная тишина, в которой тонули все мои мечты.