Глава 2. Кровь.
Хейден.
В ангаре всегда пахнет одинаково.
Не то чтобы я часто здесь бывал — всего несколько раз, когда отец брал меня с собой по субботам, — но запах запоминается сразу. Железо, резина от матов, застарелый пот, который не выветривается даже сквозняками из-под крыши. И что-то ещё, металлическое и чуть сладковатое. Ржавчина, наверное. Или кровь.
Сегодня суббота.
Я стою в центре зала, в спортивном костюме, который мама купила месяц назад, — сказала: «На вырост». Рукава свисают ниже запястий, и я их закатал дважды, но они всё равно сползают обратно. Кеды тоже великоваты — на размер, не меньше, — и когда я переступаю с ноги на ногу, пятки отрываются от подошвы.
Вокруг — солдаты отца. Человек двадцать, может, чуть больше. Я не считал. Они стоят вдоль стен, кто-то опирается на шведскую лестницу, кто-то сидит на деревянных скамейках, составленных в два ряда. Некоторые пьют воду из пластиковых бутылок, вытирают лица полотенцами — они только что закончили свою тренировку, и в воздухе ещё висит запах разогретых тел.
Я никого из них не знаю по именам. Только дядю Винса — он стоит чуть поодаль, у входа в раздевалку. Винс старше отца, с седыми висками и глубокими залысинами, и он единственный, кто иногда улыбается мне, когда отец не видит. Единственный, кто в прошлый раз дал мне леденец из кармана куртки — мятный, в прозрачной обёртке, — и сказал: «Только Тони не говори».
Сейчас Винс не улыбается.
Напротив меня стоит парень. Он старше — лет пятнадцать, может, шестнадцать. Я знаю его имя: Маркус. Отец назвал его, когда мы только вошли в ангар, но я не запомнил фамилию. Что-то короткое, на «Д» или на «Т». У Маркуса широкие плечи, руки, которые болтаются вдоль тела с какой-то ленивой уверенностью, и светлый ёжик волос. Он смотрит на меня не зло — скорее оценивающе. Как смотрят на вещь, которую непонятно куда пристроить.
Я смотрю на отца.
Тони Хейнс стоит у стены, скрестив руки на груди. Чёрная водолазка обтягивает плечи, на запястье — часы, которые поблёскивают тусклым серебром. Лицо неподвижное. Когда он смотрит на меня — вот как сейчас, прямо в глаза, не мигая, — мне кажется, что он видит не меня, а что-то другое, что находится позади. Или внутри.
— Пап, — говорю я. Голос звучит тихо, почти сипло.
— Здесь я не папа, — отвечает он. Без раздражения. Просто констатация факта. — Ты знаешь правила.
Я киваю. В горле сухо, хотя я пил перед выходом из дома.
— Да, сэр.
— Хорошо. — Он переводит взгляд на Роберта. — Это Роберт Холт. Три года в корпусе. Полусредний вес. Сегодня он твой спарринг-партнёр.
Я смотрю на Роберта снова. Три года. Это много. Я не знаю, сколько лет тренируюсь я — наверное, меньше года, если считать только те субботы, когда отец брал меня с собой. На прошлой неделе мы учили стойку. Я до сих пор путаю, какую ногу выставлять вперёд.
— Может, не сегодня? — голос дяди Винса раздаётся от двери. Он говорит спокойно, без вызова, но в тишине ангара каждое слово слышно отчётливо. — Парень ещё мелкий. Дай ему пару месяцев, пусть базу поставит.
Отец не оборачивается.
— Через пару месяцев может быть поздно.
— Тони...
— Ты закончил, Винсент? — отец поворачивает голову ровно настолько, чтобы видеть Винса краем глаза. — Или хочешь выйти в центр вместо моего сына?
Винс замолкает. Я вижу, как он опускает взгляд и отступает на полшага назад, в тень дверного проёма.
Я остаюсь один.
То есть я не один — вокруг двадцать солдат и отец, и Роберт напротив, — но в этот момент мне кажется, что между мной и всеми остальными вырастает стеклянная стена. Я слышу, как кто-то сзади перешёптывается, слышу смешок — короткий, тут же подавленный. Кто-то кашляет в кулак.
— Начинайте, — говорит отец.
Я поднимаю руки. Вернее, пытаюсь — левый локоть не слушается, я дёргаю его слишком высоко и тут же опускаю. Правая нога впереди? Или левая? Я не помню. Я смотрю на свои кеды — они кажутся мне огромными, как лодки.
Роберт не бьёт сразу. Он делает шаг в сторону, потом ещё один — не торопясь, как будто разминается. Я поворачиваюсь за ним, и подошвы скрипят по матам.
— Руки выше, — говорит он негромко. — А то я тебя с одного удара сложу.
Я поднимаю руки выше. Они уже начинают неметь от напряжения.
Роберт делает ещё шаг — и вдруг оказывается слишком близко. Я не успеваю заметить, как он сократил дистанцию. Просто секунду назад он был в двух метрах, а теперь его кулак летит мне в солнечное сплетение.
Удар.
Воздух исчезает.
Я не падаю — я складываюсь. Колени подгибаются сами собой, и я оказываюсь на четвереньках, глядя в пол. Маты серые, с чёрными потёртостями по краям, и прямо перед моим носом — тёмное пятно, которое кто-то когда-то не оттёр. Я открываю рот, пытаюсь вдохнуть, но воздух не идёт — как будто внутри что-то заклинило.
— Дыши носом, — говорит Роберт откуда-то сверху. — Ртом не получится.
Я пробую. Воздух входит — колючий, с привкусом резины, — но входит. Я делаю ещё вдох, потом ещё.
— Живой, — констатирует Роберт. — Вставай.
— Вставай, — повторяет отец. Его голос звучит ровно, но я слышу в нём что-то, от чего по спине бегут мурашки.
Я поднимаюсь. Сначала на одно колено, потом выпрямляюсь. Руки всё ещё перед лицом, но они дрожат, и я знаю, что Роберт это видит.
— Левую ногу вперёд, — говорит он. — Ты правша, значит, левая впереди.
Я переставляю ногу.
— Теперь правую назад. Не так широко — на полшага.
Я делаю, как он говорит. Стойка становится чуть устойчивее.
— Молодец. — Роберт кивает. — А теперь держи.
И бьёт снова.
На этот раз — в скулу. Голова дёргается в сторону, в глазах вспыхивает белое, и я чувствую, как внутри рта что-то лопается. Не больно — пока не больно. Боль придёт позже, я уже знаю. Я падаю на бок, плечо врезается в мат, и я перекатываюсь на спину, глядя в потолок. Там лампы дневного света, забранные решётками, и дохлая муха на одной из них.
Смех.
Сначала один голос — слева, кажется. Потом ещё один. Потом ещё. Я не слушаю, что именно они говорят, — слова смешиваются в общий гул, как помехи в радио. Я слышу только интонацию: насмешка, но не злая. Так смеются над котёнком, который упал со стола.
Я встаю.
Сам. Без команды.
Ноги дрожат. Губа горит, и что-то тёплое течёт по подбородку. Я вытираю рот рукавом — на серой ткани остаётся длинный красный след. Мама будет недовольна. Она всегда расстраивается, когда я пачкаю одежду.
— Хейнсы не лежат на полу, — говорит отец.
Я смотрю на него.
— Никогда, — добавляет он.
Я киваю и снова поднимаю руки.
Роберт смотрит на меня с интересом. Его улыбка — та самая, ленивая — становится чуть шире. Но теперь в ней есть что-то ещё. Не уважение — рано. Скорее, лёгкое удивление.
— Ещё? — спрашивает он.
— Да, — говорю я. Губа мешает, и звук получается смазанным.
Он бьёт снова — на этот раз по корпусу, в рёбра с правой стороны. Боль простреливает бок, и я опять падаю, но теперь не на спину, а как-то боком, поджав колени. Кровь из губы капает на мат — кап, кап, кап, — и я смотрю, как красные точки впитываются в серую резину.
— Может, хватит? — слышу я чей-то голос. Солдат, тот самый лысый, со шрамом через щёку. — Забьёт же парня.
— Не забьёт, — отвечает отец. — Он Хейнс.
Я поднимаюсь снова.
Теперь медленнее. Бок болит при каждом вдохе, губа распухла и пульсирует. Но я встаю. Я поднимаю руки. Я смотрю на Роберта.
— Опусти левый локоть, — говорит он. — Ты его слишком задираешь, корпус открыт.
Я опускаю локоть.
— Теперь бей.
Я не понимаю.
— Что?
— Бей, — повторяет он. — Ты чего, думал, я тебя весь день колотить буду? Это спарринг. Ты тоже должен бить.
Я смотрю на его лицо. На широкий подбородок, на светлые брови, на нос с небольшой горбинкой. Я не знаю, куда бить. Мне никто не показывал.
— В корпус, — подсказывает Роберт. — Как я тебе.
Я размахиваюсь. Долго, неуклюже, всем телом — и бью.
Кулак попадает ему в живот. Вернее, в район живота — я не уверен, потому что Маркус даже не пошатнулся. Просто принял удар, как будто я толкнул его ладонью.
— Неплохо, — говорит он. — Но ты руку не докрутил. Смотри: кулак должен доворачиваться в конце, вот так.
Он показывает в воздухе. Я слежу за его движением.
— Попробуй ещё.
Я бью снова. Теперь чуть лучше — кулак довернулся, костяшки вошли плотнее. Роберт кивает:
— Уже ближе. Теперь добавь ноги. Удар идёт не из плеча — из бедра. Чувствуешь?
Я не чувствую. Но киваю.
— Ладно, — Роберт выпрямляется. — На сегодня хватит. Иди к врачу, губу зашить надо.
Я опускаю руки. Они висят как плети.
К Роберту подходит кто-то из солдат, хлопает по плечу. Я слышу обрывок фразы: «...чего ты с ним возишься?», и ответ Роберта — тихий, неразборчивый. Я не слышу слов, только интонацию. Не злую. Скорее задумчивую.
Я поворачиваюсь к отцу.
Он стоит на том же месте. Лицо всё такое же неподвижное, но теперь он смотрит не сквозь меня — на меня. Прямо в глаза. И в этом взгляде есть что-то, чего я не видел раньше.
Не гордость. Не любовь. Что-то другое — холодное, оценивающее, как будто он проверяет, прошёл ли я тест. И, кажется, прошёл.
— Ко мне, — говорит он.
Я подхожу. Ноги ватные, бок ноет, губа саднит. Я останавливаюсь в шаге от него и задираю голову, чтобы видеть лицо.
— Ты проиграл, — говорит отец. — Но вставал. Это важнее.
Я молчу. Не знаю, что отвечать на такое.
— Трус остаётся на полу. Ты не остался.
Он кладёт руку мне на плечо. Ладонь тяжёлая, сухая. Я чувствую, как пальцы сжимаются — не больно, но крепко, так, что не вырвешься.
— Иди к Винсу. Он отведёт тебя к врачу.
— Хорошо, сэр.
Я отхожу. Ноги всё ещё дрожат, но я не падаю. Я дохожу до двери, где ждёт дядя Винс, и только там позволяю себе опереться о косяк.
— Молодец, парень, — говорит Винс вполголоса. — Пойдём.
Мы идём по коридору. Здесь прохладнее, пахнет бетонной пылью и хлоркой из душевых. Лампы гудят под потолком. Мои кеды шаркают по полу — я слишком устал, чтобы поднимать ноги.
В медицинском кабинете никого нет. Винс усаживает меня на кушетку, застеленную бумажной простынёй, и сам лезет в шкафчик за перекисью.
— Губу покажи.
Я задираю голову. Винс наклоняется, смотрит.
— Два шва. Не страшно. Держи.
Он протягивает мне ватный тампон, смоченный чем-то холодным. Я прижимаю его к губе.
— Дядя Винс?
— Мм?
— А мама... — я запинаюсь. — Ей сегодня хуже. Утром она не вставала.
Винс замирает. Стоит ко мне спиной, рука с бинтом застыла в воздухе.
— Она... — я подбираю слова, — она поправится?
Он поворачивается. Садится на корточки, чтобы быть со мной вровень. Лицо у него усталое, под глазами мешки — я никогда раньше не замечал.
— Твой отец говорил с тобой об этом?
— Он сказал, она устала. Что ей нужно лежать.
Винс кивает.
— Значит, так и есть. Врачи делают, что могут.
Он не говорит «да» и не говорит «нет». Я замечаю это — замечаю, хотя мне семь, — но не подаю виду.
— Ладно, — говорю я.
— Ладно, — повторяет он и возвращается к шкафчику. — Давай обработаем колено, ты его тоже разбил.
Я смотрю на своё колено. На штанине — дырка, и вокруг неё красное пятно. Когда я успел? Не помню.
Винс обрабатывает ссадину молча. Перекись шипит, я терплю.
— Боль — это топливо, — говорю я, не задумываясь.
Винс поднимает бровь.
— Отец научил?
Я киваю.
— Удобная фраза, — говорит он после паузы. — Только не забывай, что топливо можно сжечь. А можно — взорвать.
Я не понимаю, что это значит. Но запоминаю.
Винс заканчивает перевязку и встаёт.
— Посиди тут. Я скажу Тони, что тебя заштопали. Потом отвезу домой.
Он уходит. Шаги затихают в коридоре. Я сижу на кушетке, болтая ногами, и смотрю на свои руки. Костяшки на правой сбиты — там, где я попал Роберту в живот. Кожа лопнула, выступила сукровица. На левой — ничего.
Я подношу руку к лицу и осторожно слизываю кровь с костяшек. Вкус солёный, с металлическим оттенком. Как монета. Как дверная ручка. Как воздух в ангаре.
Я думаю о маме. О том, что она уже две недели лежит в спальне с задёрнутыми шторами и почти не разговаривает.
Я думаю о том, что отец улыбнулся. Совсем чуть-чуть. Но я видел.
Я опускаю руку и смотрю в окно. За стеклом — ничего интересного: бетонный забор, проволока поверху, серое небо. Где-то далеко гудит машина.
Когда Винс возвращается, я уже не плачу. Я просто сижу и жду.