весенние обещание 2 · страница 2 из 4
Страница 2 из 4

2

5 марта 2018, 20:49

Началось это на третьей неделе великого поста, началось неожиданно и   оттого особенно радостно. Утром Стрелецкая слобода проснулась в дымчатом,   пахнущем гарью тумане, мягком и теплом, а когда туман рассеялся, воздух   стал ясный и светлый, и ни на чем не было теней. И словно от земли, от крыш   и домов отпало что-то железное, что давило и сковывало, и все начало   пахнуть: снег, навоз и дома. У бондаря Гусева пекли хлеб, и по всей улице   стоял домовитый приятный запах теплого хлеба. Как полированные, блестели по   дороге широкие следы деревянных полозьев с крапинками золотистого   лошадиного навоза, кричали выползавшие из хат ребята, и со звонким лаем   носились собаки за тяжелым вороньем, грузно приседавшим над черными пятнами   старых помоев. И дышалось легко и вольно.    Так в нерешимости несколько дней стояла Стрелецкая, а потом солнце   взошло на чистом и глубоком небе, и снег начал плавиться с удивительной   быстротой, как на огне. Во всех углублениях сбиралась пахучая снежная вода,   и бабы перестали ходить на реку: в садах и огородах они выкапывали глубокие   ямки, и на дне их, среди рыхлых снежных стенок, собиралась вода, прозрачная   и холодная, как в ключах. Все меньше становилось снега и все больше воды;   тепло и радостно светило солнце, и в лучах его блестел и сверкал тающий   нежный покров. Блистала белым огнем каждая капелька воды, и если стать   против солнца, то казалось, что вся земля зажглась в одном ослепительном   сиянии, и больно было отвыкшим от света глазам. А в голубом небе было   спокойно и торжественно ясно, и, когда Меркулов из-под руки смотрел на   него, лицо его, еще пылающее жаром раскаленного горна, становилось   трепетно-напряженным, и в редких усах безуспешно пряталась стыдливая   улыбка. Он долго стоял на своих негнущихся ногах, смотрел и слушал и всем   телом своим чувствовал то глубокое и таинственное, что происходило в   природе. Не мертвый, как зимой, а живой был весенний воздух; каждая частица   его была пропитана солнечным светом, каждая частица его жила и двигалась, и   казалось Меркулову, что по старому, обожженному лицу его осторожно и   ласково бегают крохотные детские пальчики, шевелят тонкие волоски на бороде   и в резвом порыве веселья отделяют на голове прядь волос и раскачивают ее.   Он приглаживал волосы шершавой рукой, а прядь опять поднималась, и в   сединах ее сверкало солнце.    И все, что было вокруг: далекое спокойное небо, ослепительное дрожание   водяных капель на земле, просторная сияющая даль реки и поля, живой и   ласковый воздух - все было полно весенних неясных обещаний. И Меркулов   верил им, как верят весне все люди, молодые и старые, счастливые и   несчастные. Пятидесятую весну встречал он, а была она нова и радостна, как   первая весна его жизни. Весь великий пост Меркулов много работал, и новое   чувство покорности и тихого ожидания не оставляло его. Он покорно принимал   тяжелую работу, покорно принимал грязь, тесноту и мучительность своей жизни   и в черную хату свою с кривыми углами входил, как в чужую, в которой   недолго остается побыть ему. И как что-то новое, доселе невиданное, изучал   он черные прокопченные потолки, паутину на углах, покатые полы с   прогнившими половицами, изучал с серьезным и глубоким равнодушием   постороннего человека. Все с тем же чувством кроткой покорности и смутного   сознания, что нужно выполнить какой-то долг, Меркулов весь пост не пил   водки, не бранился и питался только черным хлебом и водой. И в воскресенье   не шел в трактир, как обычно, а с сосредоточенным и торжественным лицом   сидел около своего дома на лавочке или журавлиным шагом прохаживался по   Стрелецкой и смотрел, как играют ребята.    А детей было много на Стрелецкой, и нельзя было понять, куда прячутся   они зимой, такие живые, громкие и неудержимые. Как мухи на солнце, они   бегали, ползали, кружились, и каждый в своей живой подвижности походил на   троих, а смех их был как неумолчное жужжание. И тут же вертелись собаки,   расхаживали озабоченные куры, и на привалинке грелись белые тощие кошки, и   все это жило шумной, беспокойной и веселой жизнью. На солнечной стороне под   забором уже слегка зеленела трава, и по ней, без призора, катался крохотный   круглый мальчишка, едва начавший ходить. Его уже испугала собака, потом   воробей, он долго и громко плакал, но прилетело откуда-то белое и легонькое   перышко и село поблизости, шевелясь и собираясь с силами для нового полета.   И он старался накрыть его маленькой грязной рукой и задумчиво бормотал:    - Голубосек. Миленький. Подозди.    Но перышко поднялось и улетело, и он опять вспомнил страшного   вертлявого воробья и заплакал. Подошла девочка немного побольше, чем он, в   больших материнских башмаках, наклонилась, опершись ладонями на колени, и   спросила:    - Мишка! Ты что плачешь?    - Кусается.    - Собака кусается?    - Собака кусается, и птичка кусается.    Девочка подумала и презрительно ответила:    - Дурак!    И опять Мишка остался один, ему хотелось есть, и дом был страшно   далек, и не было возле близких людей,- все это было так ужасно, что он   поднялся, всхлипнул и, опустившись на четвереньки, пополз куда Глаза   глядят. Меркулов поднял его и понес; Мишка сразу успокоился и, покачиваясь   на руках, сверху вниз, серьезно и самодовольно смотрел на страшную и теперь   веселую улицу и ни разу до самого дома не взглянул на незнакомого человека,   спасшего его.    На страстной неделе Меркулов говел. Во все дни недели он   неукоснительно посещал каждую церковную службу, простаивал ее с начала до   конца, покупал тоненькие восковые свечи, гнувшиеся в его грубых руках, и   чувство покорности и трепетного ожидания росло в его душе. Ранним утром,   когда тени от домов лежали еще через всю улицу, он шел в церковь, хрустя   тонким ночным ледком, и по мере того, как он подвигался вперед мимо сонных   домов, вокруг него вырастали такие же темные фигуры людей, ежившихся от   утреннего холодка. Как и Меркулов, они несли в церковь грехи и горе своей   жизни, и много их было, и были они бедно и грязно одеты, с темными и   грубыми лицами. Они шли быстро и молча, словно боялись пролить хоть каплю   из глубокого ковша своей темной жизни, и Меркулов, оглушенный нестройным   топотом их ног, охваченный лихорадкой массового неудержимого стремления,   шагал все крупнее своими негнущимися журавлиными ногами. И чем ближе к   церкви, тем быстрее и беспокойнее становились шаги идущего. Искоса   поглядывая, не обгоняет ли кто его, Меркулов шумно входил в притвор,   пугался глухого эха своих шагов по каменному звонкому полу и робко открывал   тяжелую бесшумную дверь.    И за дверью встречали его холодная, торжественная тишина, подавленные   вздохи и утроенное эхом гнусавое и непонятное чтение дьячка, прерываемое   непонятными и долгими паузами. Смущаясь скрипом своих шагов, Меркулов   становился на место, посреди церкви, крестился, когда все крестились, падал   на колени, когда все падали, и в общности молитвенных движений черпал   спокойную силу и уверенность.    В пятницу перед исповедью Меркулов просил прощения у дочери своей,   Марьи Васильевны, и у мужа ее, пьяницы Тараски. Не говевший Тараска   торопливо дошивал сапоги, сосредоточенно шипя дратвой, но к тестю отнесся   внимательно и на его низкий поклон ответил поклоном и покаянными словами:    - Что ж, папаша! Все мы, конечно, свиньи. Что там...    Марья Васильевна поджала тонкие губы и со взглядом в сторону неохотно   ответила кланявшемуся отцу:    - Бог простит. Простите и нас, если в чем виноваты.    Злая она была и несчастная, и не прощать ей хотелось, а проклинать.   Горько и обидно было ей смотреть на отца: что он так благообразен, умыт и   причесан, а ей некогда лица сполоснуть; что он полон каким-то неизвестным   ей и приятным чувством и завтра его будут поздравлять; что он просит у нее   прощения, а сам считает ее ниже себя и даже ниже пьяницы Тараски. И совсем   сердито она крикнула на отца:    - Ну, иди, иди! Видишь, люди работают.    Ночью Меркулов не спал и несколько раз выходил на улицу. На всей   Стрелецкой не было ни одного огонька, и звезд было мало на весеннем   затуманенном небе; черными притаившимися тенями стояли низенькие молчаливые   дома, точно раздавленные тяготой жизни. И все, на что смотрел Меркулов:   темное небо с редкими немигающими звездами, притаившиеся дома с чутко   спящими людьми, острый воздух весенней ночи,- все было полно весенних   неясных обещаний. И он ожидал - трепетно и покорно.