весенние обещание 1 · страница 1 из 4
Страница 1 из 4

1

5 марта 2018, 20:48

Кузнец Василий Васильевич Меркулов был строгий человек, и когда по   праздникам он напивался пьян, то не пел песен, не смеялся и не играл на   гармонии, как другие, а сидел в углу трактира и молча грозил черным   обожженным пальцем. Грозил он и трактирщику за стойкой, и посетителям, и   слуге, подававшему водку и жареную рыбу; приходил домой и там продолжал   грозить пустой хате, так как уже давно жил один. В споры и брань с ним не   вступали, так как от смешной угрозы он легко переходил к жестокой и   кровавой драке; при своих пятидесяти годах был очень силен, и узловатый   черный кулак его падал на головы, как молот. И с виду он был еще очень   крепок - худощав, но жилист и высок ростом; и ходил гордо: грудь выпирал   вперед, а ноги ставил прямо, не сгибая колен, точно вымерял улицу циркулем.    Жил он, как и все в Стрелецкой слободе, не хорошо и не плохо, и никто   не думал о нем и не замечал его жизни, так как у всякого была своя трудная   и часто мучительная жизнь, о которой нужно было ежеминутно думать и   заботиться. Новых людей мало приходило в слободу, заброшенную на край   города, и все обитатели ее привыкли друг к другу и не замечали, что время   идет, и не видели, как растет молодое и старится старое. Время от времени   кто-нибудь умирал; его хоронили и день-два тревожно переговаривались об его   неожиданной смерти, а потом все становилось так, словно никто и не умирал,   и казалось, будто покойник продолжает еще существовать среди живых, или же   что здесь совсем нет живых, а только покойники. Жили на Стрелецкой   впроголодь, но принимали это покорно и за существование боролись равнодушно   и вяло,- как больные, у которых нет аппетита, вяло и равнодушно   переругиваются из-за лишней тарелки невкусного больничного супа.    Хата и кузница Меркулова стояли на краю слободы, там, где начинался   берег реки Пересыханки. Берег был изрыт ямами, в которых брали глину и   песок; река была мелкая, и летом через нее ездили вброд на тряских,   пахнущих дегтем, телегах мужики из соседней деревни. Кузница Меркулова   помещалась в землянке, и на землянку похожа была и хата, у которой кривые   окна с радужными от старости стеклами дошли до самой земли. Около землянки   стояли черные, закопченные столбы для ковки лошадей; и они были старые,   бессильно погнувшиеся, а их глубокие продольные трещины походили на   глубокие старческие морщины, проведенные долгой и суровой жизнью. Один   столб уже два года качался. Меркулов, проходя мимо него пьяный, сурово   грозил ему пальцем, но больше ничего не делал, чтобы укрепить его.    Пять месяцев в году Стрелецкая слобода лежала под снегом, и вся жизнь   тогда уходила в черные маленькие хаты и судорожно билась там, придушенная   грязью, темнотой и бедностью. Сверху все было девственно бело, глухо и   безжизненно, а под низкими потолками хат с утра плакали дети, отравленные   гнилым воздухом, ругались взрослые и колотились друг о друга, бессильные   выбиться из тисков жизни. И всем было больно. Так же нехорошо и темно было   в занесенной хате Меркулова, и все в ней было кривое, черное, грязное той   безнадежной грязью, которая въелась в дерево и вещи и стала частью их. Один   угол покосился, и окно в нем стояло как-то нелепо, боком, а потолок был   черный от копоти, и вместо всяких украшений на стене были наклеены цветные   этикеты от бутылок: "Наливка киевская вишневая". Работы зимой было мало, и   тяжелым сном проходила одинокая жизнь Меркулова среди кривых стен под   черным низким потолком. Он спал, сколько мог, а когда сна не было, лежал и   с суровым недоумением и вопросом вглядывался в свою жизнь. Бледными тенями   проходило прошлое, и было оно простое и странное до ужаса, и не верилось   тому, что в нем заключена вся жизнь его, а другой жизни нет и никогда не   будет. Была жена и умерла от холеры, и лица ее не может вспомнить Меркулов,   как будто никогда не существовала она в действительности, а только   приснилась. Были и дети: один сын долго хворал, измучил всех и умер, другой   пошел в солдаты и пропал без вести. Осталась одна дочь, Марья; она была   замужем за пьяницей, сапожником на Стрелецкой, и часто прибегала к   Меркулову жаловаться, что муж бьет ее: была она некрасивая и злая; тонкие   губы ее дрожали от горя и злости, а один глаз, заплывший синяком, смотрел в   узенькую щель, как чужой, печальный и ехидный глаз. Она кричала на всю   улицу и бранила мужа; потом начинала бранить отца и называла его пьяницей,   а соседские бабы и ребята заглядывали в окна и двери и смеялись. И это была   вся его жизнь, а другой нет и никогда не будет.    И он лежал под черным потолком и думал, а на дворе тихо и покорно   угасал короткий зимний день. В хате становилось темно, и Меркулов выходил   на улицу: безлюдная и глухая, словно вымершая, она тихо лежала под снегом и   была точно отражением безжизненного тусклого неба. И между ней и этим   однотонно-серым и угрюмым небом быстро нарастала осторожная молчаливая   тьма. На колокольне Михаила Архангела благовестили к вечерне, и казалось,   что с каждым протяжным ударом на землю спадает мрак. Когда колокол без   отзвука умолкал, на всей земле уже стояла покойная немая ночь. Мимо   Меркулова, по направлению к реке, проехал на розвальнях мужик. На минуту   мелькнула лошаденка, потряхивавшая головой, мужик' с поднятым воротом,   привалившийся к передку саней,- и все расплылось в глухой тьме, и топота   копыт не слышно" было, и думалось, что там, куда поехал мужик, так же все   скучно, голо и бедно, как и в хате Меркулова, и стоит такая же крепкая   зимняя ночь. Вложив руки в карманы штанов, опершись на одну ногу и отставив   другую, Меркулов с угрюмым вопросом смотрел на небо, искал на нем просвета   и не находил. Был он высок и черен и в своей неподвижности напоминал один   из черных столбов кузницы, до самой сердцевины изъеденных временем и   жизнью.    Если случались деньги, Меркулов одевался и уходил в город, в трактир   "Шелковку". Там он впивал в себя яркий свет ламп и такой же яркий и пестрый   гул трактира, слушал, как играет орган, и сперва довольно улыбался,   открывая пустые впадины на месте передних зубов, когда-то выбитых лошадью.   Но скоро он напивался, так как был на водку слаб, начинал хмуриться и   беспокойно двигать бровями и, поймав на себе чей-нибудь взгляд,   многозначительно и мрачно грозил обожженным черным пальцем. Орган,   торопливо захлебываясь и шипя, вызванивал трескучую польку; Меркулову   казалось, что он не играет, а плюется разбитыми, скачущими звуками   ненужного веселья, и от этого становилось обидно, грустно и беспокойно. Он   грозил блестящим трубам и непреклонно бормотал:    - Не позволю, чтобы так играть. По какому праву? Нет у тебя права,   чтобы так играть. Не позволю.    Когда в одиннадцать часов трактир запирали, Меркулов, покачиваясь и   опираясь руками на заборы, долго и трудно шел домой и перед своей хатой   останавливался в тяжелом недоумении и гневе.    - Моя хата,- говорил он, удивленно поднимая брови и пытаясь выше   поднять отяжелевшие веки.- Не позволю, чтобы так криво стояла.    Потом, мотая головой на ослабевшей шее, блуждая взорами по   окружающему, отыскивал на небе то место, куда смотрел вечером, тяжело   поднимал руку и грозил согнутым пальцем, не в силах от хмеля распрямить   его.    - Не позволю, чтобы так все. По какому праву?    И засыпал он с угрюмо сведенными бровями и готовым для угрозы пальцем,   но хмельной сон убивал волю, и начинались тяжелые мучения старого тела.   Водка жгла внутренности и железными когтями рвала старое, натрудившееся   сердце. Меркулов хрипел и задыхался, и в хате было темно, шуршали по стенам   невидимые тараканы, и дух людей, живших здесь, страдавших и умерших, делал   тьму живой и жутко беспокойной.