dwa
I
В ночном сумраке висела серебристых цветов луна. Цветы те прорастали еще более серебристыми цветами, а те в свою очередь совсем нескладными бутонами. В моих глазах, что ощущались пустыми, эта рекурсия не прекращалась. В голову кто-то складывал мысли, но они приобретали обезрамочность и обезагранность, их было так много, что я не успевал предположить о чем именно я подумал. Это я подумал? Или кто-то другой думал за меня? Деревянные доски старой скамейки и декорации картонных домов, в которых почему-то жили люди, казались мне бесконечно холодными и игрушечными. В затылок дуло что-то злое и демоническое. Оно проходило сквозь черепные кости, прошмыгивало в мозг, прокатывалось по извилинами, оттуда в глазницы, через глазницы в уста и из них:
- Илья, ты думаешь о смерти?
- О смерти?, - сидящий рядом полупрозрачный манекен смотрит на меня также полупрозрачно.
- О смерти.
- А что о ней думать-то? Она просто случится, ей просто нужно время. И мы ей это время даем. Ну, как бы это сказать. Мне кажется, что это взаимная история передачи времени. Мы даем ей время собраться с силами и нас забрать. Она дает нам время, чтобы мы побольше успели прочувствовать. Кажется так.
- Вообще ничего не понял.
- А ты думаешь о смерти?
- Нет, скорее она обо мне думает.
Полупрозрачный манекен потупил свой полупрозрачный взор на мой третий невидимый глаз, будто бы он был настолько заметен, что гипнозу его сопротивляться не было сил. Это продолжалось настолько долго, из-за чего я стал сомневаться в своем человеческом облике и моя рука непроизвольно потянулась к лицу и закрыла собой лоб. Не отрывая взглядов друг от друга, мы с манекеном находились в невербальной схватке, где я защищал свои границы в контексте интимности моей лобной доли, а он, сщурившись, потягивал свое светлое нефильтрованное и будто бы всё про меня знал.
- Ты - несуразный, Рома.
Меня так повергло в шок и оскорбило данное высказывание, что я, вовсе позабыв о своей интимности, потерял всякую способность мыслить и осмыслять. Моя нижняя челюсть налилась свинцом, потянулась вниз, но рука все также защищала третий глаз.
- Чего?
- Несуразный, - непринужденно, будто назвал желтый цвет желтым.
- Что это значит вообще?
Илья ухмыльнувшись отвернулся и больше не отвечал, а может казалось, что не отвечал. Мне захотелось куда-то уронить слезы, опосля их поднять, скомкать и бросить в лицо нахальному манекену, чтобы он понял и осознал насколько мне обидно и унизительно слышать такие деморализующие вещи, а потом ему стало бы совестно и он выстрелил себе в голову из (неизвестно откуда взявшегося) MP-446.
Холодный металл турников детской площадки мог точно описать и продемонстрировать состав моего скелета. Настолько же тяжело, холодно и несдвигаемо-несгибаемо ощущалось мое тело, оскорбленное и, по всей видимости, абсолютно несуразное. Рука прилипла ко лбу и решила больше никогда от него не отлипать. И не думал этому сопротивляться. Думал о бесконечном небе, которое имело четкую власть надо мной, моим будущим, над моей судьбой, но (хихикая) ничего не говорило мне и не рассказывало, даже не намекало. Также как и отсутствие понимания причин своей несуразности, я не понимал причин и следствий событий жизни, которая только казалась моей. В голове выскочил вопрос написанный шрифтом Times New Roman: "Почему все про меня всё знают, но я про себя - ничего?".
За последние сутки я пересекся с манекеном три раза, что говорило не об иронии судьбы, а о сюрреалистичном и навязчивом приколе какого-то писаки, который совсем не смыслит ни в литературе, ни в жизни (как таковой). Тем не менее меня скорее обволокло приятное удивление - Илья не вызывал у меня скуку, а на скуку я был падок; так падок, от чего она слилась со мной и стала управлять всеми моими зрительными и эмоциональными восприятиями к объектам, субъектам и явлениям. Не мог понять истинную причину его интереса ко мне, но манекен прилип как банный лист. Первые пару часов мы не разговаривали. Он не пытался, а мне было интересно сколько мы сможем общаться молча и как скоро скука овладеет мной и я, сохраняя тишину, уйду домой. Но как только приблизился к этой точке, скуку смыло безжалостным цунами. И этим цунами было: "Иногда, стоя перед зеркалом, меня так захлестывает подавленная злоба, что походу я способен кого-то убить".
- Тебе страшно?
- Утомительно, - тогда он взял куртку, обошел стойку бара и, положив руку мне на плечо (мне не понравилось), предложил посидеть во дворах и продолжить пить там. Не знаю почему, но я согласился, что-то было в нем особенное и близкое мне самому. Одиночество?
II
Как бы не было бы ужасно и унизительно признать, но я человек ведомый, а это говорит о том, что заставить меня что-либо сделать - дело двух минут. Так и поступил Илья, когда все же устроил меня на работу компьютерного червячка к себе в офис. Я, конечно же уточнил, не станет ли моя несуразность препятствием для такой важной и значимой работы, на что он, с издевательской улыбкой, ответил: "Ну, нет, это ничего страшного". Я ответил ему безумной лыбой во весь рот и представил, как беру горшок с цветком, на котором корявым почерком написано "Фазан" (что бы это значило), и бросаю ему в башку, а он потом плачет и просит прощения. Потом бы я стал раскидывать все офисные предметы: карандаши, принтеры, бумаги, компьютеры, степлеры, кулеры, стаканы для воды из кулера, другие горшки (те, что уже без надписи "Фазан"), ластики, ручки, надежды на лучшее и ножницы. А там уже и сам плакал, прячась в кладовке в объятии швабры Марии и ведра Виктора, которые стали мне лучшими друзьями и никогда бы не назвали несуразным. Я сам не мог понять, честно говоря, почему меня это так задело. Возможно дело даже не в самом слове, сколько в нахальстве. Не много ли он на себя берет, давая мне оскорбительные определения, обесценивая всё то чудесное во мне? Например, я люблю коал. Почему он тогда не сказал: "У тебя чуткое сердце, Рома". Я бы сказал: "Почему?". Он бы сказал: "Потому что ты любишь коал, только людям с чутким сердцем под силу их любить так, как любишь ты, Рома". И я бы улыбнулся, ну, так, застенчиво, бросил бы что-то вроде "да брось ты" и мы бы стали лучшими друзьями, но теперь. Теперь я даже не знаю как обмыться от этой грязи и неврастении пожирающих мое сердце изнутри.
Бессердечный Илья показал мне мой стол, компьютер, ручки, карандаши; взял со стола дырокол и стал его нахваливать, рассказывая все истории связанные с ним, как он ему служил верой и правдой. Он так выражал свою привязанность к дыроколу, что у меня сложилось впечатление, что Илью никто и никогда не любил, от чего мне стало грустно и я внутри себя простил ему унизительный ярлык. Мой взгляд с ненавистью в зрачках, сменился на взгляд человека, который смотрит на умирающего детеныша слона. Я даже представил, что мы могли бы стать близкими друзьями и, например, по четвергам спозаранку ездить на рыбалку. Мне было бы страшно снять рыбку с крючка и он бы делал это за меня, потом мы бы выпускали их на волю, шутили и громко хохотали. Перед моими глазами пролетело сто и одно событие, которое скрепляло нашу чистую дружбу. Мы бежим с ним по зеленому полю, солнце светит ярко-ярко и в этот момент мое воображение прерывает реальность:
- Ты чего вылупился, дурной?
III
Прошло три недели моей работы в этой клетке разбитых амбиций. Из наблюдений: ангедония, стресс, апатия, стресс, абулия, стресс, бессонница, стресс, расстройство желудка и стресс. Периферическим зрением вижу приближающуюся демоническую тень, что поглощает собой все доброе и светлое. Тень встает у меня за спиной и протяжно мыкает.
- Да ты ахренел, - голос возмутился так, что фраза прозвучала максимально гнусливо и мне захотелось убежать в кладовку к Виктору и Марии.
- Чего ахренел-то? - бессердечный пробник на человека стал заливаться нескончаемым хохотом, чем привлек внимание всех сотрудников офиса, а я лишь сильнее вжался в кресло.
- Ничего, - пробубнил и уставился в стол.
- Не расслышал.
- Илья Саныч, примите мои искренние извинения, ведь не смог я сопротивляться своей дурной несуразности, тем самым посмев нарушить субординацию. Как я мог позволить себе опорочить вашу честь такими высказываниями и не увидеть в вас учителя, чьи важные и несомненно глубокие наставления, сделали бы из меня Человека, а не его сгорбленное подобие, - эти слова вышли из меня, как ленточный червь из анального отверстия и при сильном желании могли бы его придушить.
Однако желания уже не было, я сильнее вжался в кресло и стал крутить в руках дырокол, надув губы и обрастая ненавистью ко всему живому. Илья не увидел в моих словах притворства или нарочито проигнорировал его, а посему сразу же меня простил и предложил мне выпить в пятницу. Я угукнул и уставился на безжизненную фиалку в горшке, уподобляя себя ей, мне опять стало грустно. Неужели я также буду сидеть на этом кресле, как в горшке, а потом совсем увяну никому ненужный, забытый и посеревший? Страшная фиалковая участь раздавила во мне способность чувствовать хотя бы намек на радость. Оторвав от нее взгляд, я обнаружил, что Ильи рядом нет. Меня накрыла волна скуки.
III
Когда я был совсем мелким, отец возил нас с матерью кататься на горных лыжах. Огромные снежные горы, люди в шлемах и масках, холод. Тогда я был смелее, чем сейчас. Тогда я мог больше, чем сейчас. Свободно, без грамма тревоги, я разрезал снегопад и мчался по склону, сливаясь с порывом ветра в одно целое. С отцом мы часто катались вместе. Так он показал мне холм, на который мы вскоростях заезжали, а затем также стремительно скатывались и сердце подскакивало прямо к гортани. Мой детский дух был от этого в восторге. Оказавшись на склоне без сопровождения, я увидел этот холм и с напарником ветром устремился его покорить самостоятельно. Каково было мое удивление, когда, казалось бы знакомый мне холм, превратился в огромный трамплин и в одно мгновение я оказываюсь в воздухе без защиты, опоры, но абсолютно свободным. Приземлился я тогда вполне удачно. Родители с ужасом подкатились ко мне и встревоженно опрашивали и проверяли мое тело на целостность. На удивление во мне ничего не сломалось, а только взросло и всё, что я смог тогда - восторженно задыхаясь прокричать: "Еще!". Со временем семья начала разваливаться, вернее её семейность, а может я стал взрослеть и замечать то, чего не замечал раньше. Лыжи ушли из моей жизни также стремительно, как и бесстрашие, а за ним способность чувствовать жизнь так, как был способен в момент моего приключения на трамплине.
- И ты не думал попробовать к этому вернуться?
- Спустя несколько лет, когда семья потеряла своё тепло, отец повез меня прокатиться снова. Но мне было очень страшно даже встать на лыжи. А когда встал и поехал, то словил только дискомфорт, захотелось убежать и спрятаться. Не смотря на это, я понял, что со мной что-то не так еще в тот "трамплиновский" период. Мне в те времена было около 5-6 лет. Родители неоднократно показывали мне что такое подъемник и с чем его едят. И, клянусь, Илья, часто им самостоятельно пользовался . Не смотря на это, однажды в моем детском мозге поселился какой-то паранойяльный червь, который посеял во мне страх перед подъемниками и людьми. Это родилось из ничего, мне просто стало жутко не по себе.
- И что ты сделал?
- Сам поднялся по склону.
- Сильно.
- Согласен, мощно. Оглядываясь назад, мне сложно представить, что пятилетний ребенок, который поднялся по огромному склону в неудобных лыжных ботинках - я. Но я отчетливо помню, что именно тогда я впервые подумал, что со мной что-то не так.