Глава 6.2
– Что случилось? – спросил я.
– Ах да… – как бы очнулась она. – Произошла очень странная история. Будто меня все это время поджидала ловушка или западня. Как вспомню, до сих пор дрожь пробирает… – Рэйко потерла рукой висок. – Извини, ты приехал к Наоко, а я загрузила тебя своими историями.
– Мне на самом деле хочется узнать, что было дальше. Если, конечно, можно.
– Ребенок пошел в детский сад, и я понемногу начала играть на пианино, – продолжала Рэйко. – Не для кого-нибудь, для себя. С маленьких композиций Баха, Моцарта, Скарлатти. Конечно, пробел был большим, инстинкты уже не вернешь. Пальцы не слушались, как раньше. Но я все равно была рада. Я могу играть… Стоило только сесть за инструмент, чтобы сразу понять, как я люблю музыку, как мне ее не хватало. И как это прекрасно – играть для самой себя!
Я уже говорила: я начала играть с четырех лет, – но теперь поймала себя на мысли, что ни разу не играла для души. Я садилась за инструмент, чтобы сдать экзамены, выполнить домашнее задание, привести кого-нибудь в восторг. Конечно, тоже важно, чтобы стать мастером своего дела. Однако в определенном возрасте человеку необходимо играть музыку для себя. На то она и музыка. И вот, сойдя с прежнего элитного пути, в тридцать один или тридцать два я наконец-то поняла это. Отправляла ребенка в сад, быстро расправлялась с домашними делами и по часу-другому играла любимые произведения. До сих пор проблем не возникало. Правильно?
Я кивнул.
– И вот однажды приходит ко мне женщина, которую я знала только в лицо – мы лишь здоровались, встречаясь на улице. «Дело в том, что моя дочь очень хочет заниматься у вас пианино. Не могли бы вы давать ей уроки?» Сказала, что живут они поблизости, но, видимо, на приличном расстоянии, раз я ничего не знала о ее дочери. По ее словам, девочка, проходя мимо нашего дома, часто слышит мою игру, и в полном восторге от нее. Видела меня и просто восхищена. Ей четырнадцать лет, учится в средней школе, до сих пор брала уроки у разных преподавателей, но дело почему-то не заладилось, и сейчас никто с ней не занимается.
Я отказалась. Прошло столько лет: ладно бы ученик начинающий, но преподавать ребенку с многолетним опытом занятий – дело бессмысленное. Мне в первую очередь собственного воспитывать нужно, и к тому же – этого я вслух, естественно, не сказала – если у ребенка часто меняются преподаватели, толку от этого не будет. Но мамаша не унималась: можно хотя бы встретиться. Ну хорошо, только раз. Напористая женщина. Я не устояла и согласилась – тем более, что отказывать во встрече причин у меня не было. Через три дня девочка пришла одна. Ангельски красивая. Такую красавицу я не видела ни разу – ни до, ни после. Длинные и черные, как только что разведенная тушь, волосы. Стройные ноги и руки, сияющие глаза. А губы – изящные и нежные, словно их только что вылепили. Как увидела ее, так и обомлела… на какое-то время. Она сидела на диване в гостиной – и вся комната преображалась. Я смотрела на нее, и слепило глаза так, что хотелось прищуриться. Вот такой ребенок. До сих пор стоит у меня перед глазами.
Рэйко прищурилась, будто на самом деле увидела перед собой лицо той девочки.
– Мы пили кофе и около часа беседовали. О музыке, о школе. По виду – смышленый ребенок. Говорит по сути, имеет собственное острое мнение, умеет притягивать к себе собеседника. Даже страшно. Но в чем крылся страх, я тогда не знала. Лишь пронеслось в мыслях: есть у нее что-то жуткое в чертах лица. Но чем дольше мы разговаривали, тем тише звучал голос здравого смысла. Иными словами, она была настолько молода, красива и поразительна, что рядом с ней я почувствовала себя гадким утенком. Подумаешь о ней плохо вскользь и понимаешь, что это – мысли корыстные и завистливые.
Она несколько раз кивнула сама себе.
– Мне бы такую красоту и голову – наверняка была б лучше, чем сейчас. Или… Чего еще можно желать с такими красотой и умом? Зачем нужно издеваться и презирать слабых, если тебя окружают такой заботой? Ведь для этого нет никаких причин, да?..
– И что она сделала плохого?
– Если говорить по порядку, она была хронической лгуньей. Только болезнью это и назовешь. Сочиняла все подряд, и пока рассказывала, сама начинала в это верить. А чтобы придать истории правдоподобность, подстраивала под нее все остальные обстоятельства. Обычно что-то начинало казаться странным, сомнительным, а у нее так стремительно работала голова, что она обгоняла мысль собеседника, нанизывала разные подробности так, что тот уже ничего не подозревал. И мысли не возникало, что все это – ложь. Никому ведь и в голову не придет, что такая красивая девочка будет врать по мелочам. Я тоже так думала. Много я наслушалась историй за полгода, и ни разу ни в чем ее не заподозрила. Ни разу не усомнилась, что все это от начала и до конца – сплошная выдумка. Как последняя дура.
– Что, например, она врала?
– Всякое, – ехидно ухмыльнулась Рэйко. – Как я только что говорила, человек раз соврет – и нужно продолжать врать дальше. Это синдром лжи. Но у большинства людей, страдающих этим синдромом, ложь – невинная, и все окружающие об этом знают. А с ней было все иначе. Она врала, причиняя боль другим, только чтобы прикрыть себя, она использовала все, что возможно. Выбирала, кому врать, а кому – нет. Например, если врать матери или близким подругам, ложь быстро разоблачат. Здесь она себя сдерживала. Когда ничего не оставалось, врала, но с большой осторожностью. Так, чтобы наверняка не поняли. А если ее ловили на враках, лила из своих красивых глаз крокодильи слезы, отнекиваясь или извиняясь. Несчастным голоском. Кто на такую будет сердиться?
До сих пор не могу понять, почему она выбрала именно меня. Выбрала в качестве жертвы, или в надежде на помощь. Я и сейчас не знаю… совершенно. Сейчас-то уже безразлично. Все позади и, в конце концов, сложилось вот так.
Повисло молчание.
– Она повторила все, что сказала мне ее мать. Проходила мимо, услышала пианино, прониклась. Видела и восхищалась мною на улице. Представляешь, так и сказала: «Я восхищена!» Я аж покраснела. Еще бы – вызывать восхищение у такой красивой, как кукла, девочки. Хотя, наверное, не все сказанное ею было ложью. Конечно, мне тогда перевалило за тридцать, я не такая умница и красавица, как она, не талант, но было и во мне что-то привлекательное, чего не хватало ей. Пожалуй, так. Поэтому она мною и заинтересовалась. Сейчас уже можно так предположить. Не думай, что я хвалюсь.
– Понимаю.
– Она принесла ноты и спросила, можно ли попробовать. Хорошо, говорю, пробуй. Она сыграла инвенцию Баха. Это было, как бы сказать… интересное исполнение. Интересное – или странное. Одним словом, необычное. Умелым тоже не назовешь. С другой стороны, в музыкальной школе она не учится, уроки то берет, то нет. Играет в своем стиле. Поэтому звук оказался не отрепетированным. Сыграй она так на вступительном экзамене в музыкальную школу, сразу дали бы от ворот поворот. Но… что-то звучит. На девяносто процентов – ужасно, а оставшиеся десять: там, где должно звучать, – звучит. И это инвенция Баха. Меня заинтересовало, что же она из себя представляет.
В мире много юных талантов, играющих Баха гораздо… гораздо лучше. Раз в двадцать лучше ее. Но в таком исполнении, как правило, нет содержания. Одна пустота. А девочка играла неумело, но было в ее игре немного того, что привлекает внимание людей, по крайней мере, привлекло меня. Тогда я подумала: кажется, есть смысл с нею позаниматься. Конечно, переучить ее до уровня профессионала – дело немыслимое. Но сделать счастливую пианистку, способную играть себе в радость, как я сама в то время, да и сейчас тоже, – можно. Однако все это оказалось пустой надеждой. Она была не из тех, кто делает что-то тихонько для себя. Этот ребенок просчитывал все до мелочей и использовал любые способы, чтобы восхищать других. Она прекрасно знала: все придут в восторг, обязательно будут хвалить. Она даже знала, как сыграть, чтобы привлечь мое внимание. Все четко просчитывалось. И много раз изо всех сил репетировалось только то, что будет сыграно мне. Я даже вижу, как она это делала.
Но и сейчас, уже зная обо всем, должна признаться: то было прекрасное исполнение. Сыграй она мне еще раз, я опять была бы тронута до глубины души. Даже помня обо всем ее коварстве, лжи и недостатках. Вот ведь в мире как бывает.
Рэйко сухо откашлялась и замолчала.
– Выходит, она стала ученицей? – спросил я.
– Да. Раз в неделю. По субботам в первую половину дня – они в этот день не учились. Ни разу не пропустила, всегда приходила вовремя – идеальная ученица. Занималась усердно. А после занятий мы ели пирожные и разговаривали… – Рэйко, будто о чем-то вспомнив, посмотрела на часы. – Не пора ли нам вернуться? Я беспокоюсь за Наоко. Ты ведь не забыл еще о ней?
– Не забыл, – рассмеялся я. – Просто увлекся рассказом.
– Если хочешь узнать, что было дальше, расскажу завтра вечером. Длинная история – за раз все не перескажешь.
– Прямо как сказки Шехерезады.
– Точно. Ты так и в Токио не сможешь вернуться, – тоже засмеялась Рэйко.
Мы опять прошли через рощу и вернулись в комнату. Свеча потухла, в гостиной темно. Дверь в спальню открыта, над тумбочкой зажжен бра, и еле заметные лучи падают на ковер. И в этом мраке на диване неподвижно сидела Наоко. Она переоделась в халат, укутала шею в воротник и сидела, подвернув под себя ноги. Рэйко подошла к ней и положила руку ей на голову.
– Лучше?
– Да, все хорошо. Прости, – тихо сказала Наоко. Затем повернулась ко мне и так же извинилась. – Удивился?
– Немного, – улыбнулся я.
– Иди сюда, – сказала она.
Я сел рядом, и Наоко, будто собиралась выдать тайну, нежно прижалась губами к краю моего уха.
– Прости, – тихо повторила она и отстранилась. – Порой я сама не понимаю, что и как происходит.
– Со мной тоже часто бывает такое.
Наоко посмотрела на меня и улыбнулась.
– Знаешь, я хочу побольше узнать о тебе, – сказал я. – Как ты здесь живешь, чем занимаешься, какие тут люди.
Наоко довольно четко и размеренно описала свой день. Подъем в шесть утра, здесь же завтрак. Прибравшись в птичнике, как правило, работает в поле. Выращивает овощи. Час до или после обеда – собеседование с врачом или дискуссия по группам. После обеда – занятия по свободному расписанию. Здесь можно выбирать самостоятельно: какой-нибудь курс лекций, работы по хозяйству или спортивные занятия. Наоко ходила на французский язык, вязание, пианино, древнюю историю.
– Пианино преподавала нам Рэйко. Еще она учит игре на гитаре. Мы то становимся учениками, то превращаемся в учителей. Французскому учит человек, который прекрасно владеет этим языком. Историю ведет бывший преподаватель по обществоведению. Мастер-рукодельница – курсы вязания. Получается своеобразная школа. Одно жаль – я сама никого ничему научить не могу.
– Я тоже.
– В общем, здесь заниматься даже интереснее, чем в институте. Я хорошо учусь, и мне это в радость.
– А что вы делаете вечерами после ужина?
– Я разговариваю с Рэйко, читаю книги, слушаю пластинки, хожу к соседями, и мы играем в разные игры, – перечислила Наоко.
– А я играю на гитаре и пишу автобиографию, – подхватила Рэйко.
– Вот как?
– Шутка, – засмеялась Рэйко. – Около десяти мы ложимся спать. Здоровый образ жизни, не находишь? И спится без задних ног.
Я посмотрел на часы – около девяти.
– Выходит, вас скоро потянет в сон?
– Сегодня не страшно… если ляжем позднее, – сказала Наоко. – Давно не виделись, хочется обо всем поговорить. Расскажи что-нибудь?
– Пока я вас здесь ждал, неожиданно вспомнил много разных старых событий, – сказал я. – Помнишь, как мы с Кидзуки ездили тебя проведать? В больнице у моря. Кажется, летом предпоследнего класса.
– Когда мне оперировали грудь? – весело улыбнулась Наоко. – Помню хорошо. Вы тогда приезжали на мотоцикле и привезли растаявший шоколад. Помаялась я тогда, чтобы его от коробки отодрать. Кажется, это было так давно…
– Да. Помнится, ты тогда сочиняла длинные стихи.
– В таком возрасте все девчонки сочиняют, – фыркнула Наоко. – И чего тебе это в голову пришло?
– Не знаю. Просто мелькнуло и все. Случайно вспомнил запах бриза, нэриум… Кстати, Кидзуки тебя тогда часто навещал?
– Крайне редко. Мы из-за этого даже поругались… после. Приехал один раз в самом начале, потом с тобой и… все. Наглец, а? В первый раз немного посуетился, а через десять минут его и след простыл. Апельсины привез. Что-то побурчал. Почистил и накормил меня ими. Опять пробурчал что-то невнятное и испарился. Говорил, что не переносит больницу и все такое, – сказала Наоко и засмеялась. – В этом смысле он так и оставался ребенком, разве нет? В больнице к постели прикован любимый человек, которого навещают, чтобы поддержать и ободрить. Мол, держись, выздоравливай. А ему разве до таких мыслей было?
– Но когда мы приезжали вместе, я ничего не заметил. Вы общались, как обычно.
– Потому что тогда был ты, – сказала Наоко. – Он в твоем присутствии всегда старался держаться. Не показывал свои слабости, потому что ты ему нравился. Эх, Кидзуки… Он изо всех сил пытался поворачиваться к тебе только сильной стороной. А когда мы оставались вдвоем, все было иначе. Он позволял себе слабину. Вообще у него характер был переменчивый. Например, он мог какое-то время неугомонно тараторить, а в следующий миг уходил в себя. И так очень часто. Причем, у него это с детства. Он постоянно стремился измениться, стать лучше.
Наоко вытянула затекшую ногу.
– Но получалось плохо, он нервничал, сокрушался. Столько в нем было всего хорошего и прекрасного, но до самого конца он так и не смог поверить в себя. Только и думал: нужно сделать то, изменить это. Бедный Кидзуки…
– Если он старался всегда показывать мне свои лучшие стороны, ему это удавалось. Я его видел лишь с лучшей стороны.
Наоко улыбнулась.
– Думаю, он рад это услышать. Ты был его единственным другом.
– Он моим – тоже, – сказал я. – Ни до, ни после него у меня не было тех, кого я мог бы назвать друзьями.
– Поэтому мне нравилось быть с вами обоими. Еще бы, ведь я тоже могла видеть только лучшие его стороны. Мне при этом становилось очень приятно и спокойно. Интересно, а что ты об этом думал?
– Я беспокоился, как ты к этому относишься. – И я слегка кивнул.
– Но вся штука в том, что это не могло длиться вечно. Невозможно было сохранять этот маленький круг вечно. Это понимал и Кидзуки, и я, и ты. Ведь так?
Я опять кивнул.
– Если честно, я очень любила его слабые стороны. Не меньше, чем сильные. В нем совершенно не было ни плутовства, ни злобы. Только слабость. Но он не верил, когда я ему об этом говорила, и твердил одно и то же. «Наоко, все это потому, что мы вместе с трех лет, и ты слишком хорошо меня знаешь. Вот и не можешь отличить плохое от хорошего, все валишь в одну кучу». Постоянные его слова. Но, что бы ни говорили, я любила его, и никто больше не был мне интересен.
Наоко посмотрела на меня и печально улыбнулась.
– У нас все было совсем не так, как у других пар. У нас будто сами тела слились. Разведи нас, и тела опять сольются, будто их тянет друг к другу. Поэтому ничего удивительного, что мы были вместе. У нас не было ни выбора, ни возможности для раздумий. В двенадцать мы поцеловались, с тринадцати ласкали друг друга. Или я приходила к нему домой, или он ко мне в гости, и я делала ему… Правда, сама я не считаю, что мы были скороспелками. Для меня это было естественно. Я не отказывала, когда он хотел потрогать мою грудь или поласкать клитор. Когда он хотел кончить, я помогала ему рукой. Если бы кто-нибудь начал нас за это ругать, я бы наверняка удивилась и рассердилась. Ведь мы не делали ничего плохого – только само собой разумеющееся. Мы знали наши тела от головы до пят, и казалось, будто мы обладаем ими совместно. Но какое-то время мы дальше не заходили. Боялись залететь, а как предохраняться, тогда еще не знали… Вот так и росли вместе – двое одна пара. Проблем с созреванием у нас почти не было, обычных детских вспышек эгоизма – тоже. Я уже говорила: секс для нас был полностью открыт, и мы не заостряли на нем внимания, потому что могли делиться своим самым сокровенным. Мы будто пили друг друга. Понимаешь, о чем я?
– Понимаю, – ответил я.
– Мы не могли существовать раздельно. И если бы Кидзуки был жив, мы бы, вероятно, остались вместе, любили друг друга и постепенно становились несчастливы.
– Почему?
Наоко поправила рукой волосы, а когда наклонилась вперед, прядь упала ей на лицо.
– Видимо, нужно было вернуть жизни долг. – Наоко подняла голову. – Долг за трудное детство. Мы не заплатили вовремя по счетам, и вот они настигли нас. Кидзуки – в могиле, я – здесь. Мы были как голые дикари, выросшие на необитаемом острове. Проголодались – сорвали банан, стало грустно – обнялись и уснули. Но вечно так продолжаться не могло. Мы взрослели, пора было выходить в люди. Поэтому ты оказался для нас очень важным. Через тебя мы по-своему пытались вступить во внешний мир. Но толком ничего не вышло.
Я кивнул.
– Только не считай, что мы тебя использовали. Кидзуки и вправду тебя очень любил. Отношения с тобой оказались нашим первым контактом с людьми. И длится это до сих пор. Кидзуки умер, его больше нет, но ты для меня – по-прежнему единственная связь с миром. И я люблю тебя так же, как прежде это делал Кидзуки. Мы сделали тебе больно, не желая этого. Нам даже в голову не могло прийти, что все может так получиться.
Наоко опять потупилась и замолчала.
– Может, какао попьем? – предложила Рэйко.
– Да, хотелось бы. Очень, – сказала Наоко.
– Я бы выпил коньяку. У меня есть. Можно? – спросил я.
– Пожалуйста-пожалуйста, – сказала Рэйко. – Мне тоже дашь глоточек?
– Конечно, – улыбнулся я.
Рэйко принесла два стакана, и мы выпили. Затем она пошла на кухню варить какао.
– Может, поговорим о чем-нибудь хорошем? – спросила Наоко.
Но у меня не нашлось ни одной веселой темы. «Был бы Штурмовик», – с горечью подумал я. Одного упоминания о нем достаточно, чтобы всем вокруг стало весело. Ничего не поделаешь, и я принялся рассказывать о нечистоплотной жизни общажного народа. Нечистоплотной настолько, что от одного воспоминания мне стало противно, но женщины покатывались со смеху. Затем Рэйко пародировала больных из клиники. Тоже достаточно смешно. В одиннадцать глаза Наоко сделались сонными, Рэйко разобрала диван-кровать и постелила мне.
– Ночью можешь прийти насиловать, только не перепутай кровати, – сказала Рэйко. – Тело без морщин на левой кровати – Наоко.
– Враки, я сплю на правой.
– Завтра можно пропустить несколько занятий после обеда. Давайте устроим пикник? Поблизости есть очень хорошее место, – предложила Рэйко.
– Хорошо, – ответил я.
Они по очереди почистили зубы и ушли в спальню. Я выпил немного коньяку, улегся в постель и попытался вспомнить все события сегодняшнего дня по порядку, с самого утра. День показался очень длинным. Комнату по-прежнему наполнял лунный свет. В спальне Рэйко и Наоко стояла полная тишина, не доносилось ни единого звука. Лишь изредка раздавался тихий скрип кровати. Я закрыл глаза: во мраке кружились маленькие фигурки, в ушах отдавались отголоски гитары Рэйко, но и это длилось недолго. Меня окутывал сон и уволакивал тело в теплую грязь. Я увидел во сне иву. По обеим сторонам дороги стояли в ряд ивы. Просто немыслимое количество. Дул сильный ветер, а ветви даже не шевелились. «Интересно, почему?» – подумал я. На каждой ветке сидело по маленькой птичке. И ветки под их весом оставались неподвижны. Я постучал обломком палки по ближайшей. Думал согнать птичку и заставить ветку шевельнуться, но птичка не улетела. Ни одна – птички превращались в металлических и со звоном падали на землю.
Открыв глаза, я подумал, будто вижу продолжение сна. Комнату окутывал белый свет луны. Я машинально начал было искать по полу упавших металлических птиц, но их, конечно, нигде не было. На краю дивана сидела Наоко и неотрывно смотрела в окно. Она подогнула ноги и съежилась, как голодная сирота, опираясь на колени подбородком. Я хотел посмотреть время и начал искать часы в изголовье, но их на месте не оказалось. «Судя по луне, часа два-три», – предположил я. Мучила сильная жажда, но я решил не спускать с Наоко глаз. На ней был тот же голубой халат, одна сторона челки заколота все той же бабочкой. Лунный свет падал на ее красивый лоб. «Странно», – подумал я. Перед сном она снимала заколку.
Наоко сидела, не шелохнувшись. Она походила на маленькую зверушку, завороженную лунным светом, а он падал так, что отчетливо виднелась тень от ее губ. И тень эта – легкая, ранимая – едва шевелилась в такт сердцу или тайным порывам души. Будто Наоко беззвучно шептала, обращаясь к ночной темноте.
Чтобы хоть как-то прогнать жажду, я сглотнул слюну, но в тишине звук показался до жути громким. Вдруг, будто бы это послужило неким знаком, Наоко встала, едва шурша одеждой, опустилась на колени у изголовья дивана и посмотрела мне в глаза. Я тоже смотрел ей в глаза, но они мне ничего не говорили. Зрачки были неестественно прозрачными, словно из них выглядывал иной мир, но сколько бы я ни всматривался, ничего не смог обнаружить в их глубине. Лица наши разделяли сантиметров тридцать, но мне показалось, что Наоко – за несколько световых лет от меня.
Я протянул руку, чтобы коснуться ее, а Наоко подалась назад, и ее губы слегка задрожали. Затем она подняла руки и, не спеша, начала расстегивать пуговицы халата. Семь пуговиц. Я смотрел, как ее тонкие и красивые пальцы одну за другой расстегивают эти пуговицы, словно сон мой продолжался. Когда поддалась последняя, Наоко стянула халат, как насекомые сбрасывают кожу, и откинула его назад. Под халатом ничего не было. На ней осталась лишь заколка-бабочка. Сбросив халат, Наоко, продолжая стоять на коленях, смотрела на меня. В мягком лунном свете ее мерцающее тело выглядело беспомощным, как у новорожденного младенца. Стоило ей немного – самую малость – шевельнуться, и едва заметно сдвинулся попавший на тело свет луны, изменив ее силуэт. Грубая тень, сотканная из частиц – груди с маленькими сосками, впадины пупка, талии и волосков лобка, – изменялась, подобно кругам на спокойной глади озера.
«Какая идеальная плоть», – подумал я. С каких это пор у Наоко такое совершенное тело? И куда делось то, которое я прижимал к себе в ту незапамятную весну?
В ту ночь, когда я медленно раздевал плачущую Наоко, у меня осталось впечатление какого-то несовершенства. Грудь – твердая, соски – как выступы не на своем месте, талия – жесткая. Конечно, Наоко была девушкой красивой, а тело ее – пленительным. Оно возбуждало меня и увлекало с невероятной силой. Но даже так, прижимая к себе ее нагое тело, лаская и целуя его, я вдруг поймал себя на странном и глубоком ощущении его неловкости, какой-то несбалансированности. Обнимая ее, я будто хотел сказать: «Я имею тебя. Я вхожу в тебя. Но это ничего не значит. Мне все равно. Ведь это лишь телесная связь. Мы лишь говорим друг другу, что можем общаться только соприкосновением наших несовершенных тел. И мы тем самым разделяем между собой наше несовершенство». Но, естественно, на такое объяснение я не решился. Я лишь молча и крепко ее обнимал и чувствовал чужеродную сухость, что оставалась в теле Наоко, не в состоянии к нему привыкнуть. И это осязание лишь добавило мне чувства и сделало мой член до невероятности упругим.
Однако сейчас тело Наоко передо мной – совсем другое. «Оно будто бы переродилось в свете луны, стало совершенным», – подумал я. Его детская пухлость, как после смерти Кидзуки, исчезла, плоть словно бы созрела. Тело ее стало настолько красивым, что я даже не почувствовал возбуждения. Я лишь рассеянно всматривался в ее тонкую талию, округлые гладкие груди, тихие толчки обнаженного живота и ниже – в дымку мягких черных волос на лобке.
Она показывала мне свое обнаженное тело минут пять или шесть. А потом опять накинула халат, застегнув сверху все пуговицы по порядку. Встала, тихо открыла дверь в спальню и скрылась.
Я неподвижно лежал на диване. Долго лежал. Затем передумал, встал, подобрал упавшие на пол часы поднес их к свету. Без двадцати четыре. Я выпил на кухне несколько стаканов воды, вернулся в постель, но не смог уснуть до рассвета, пока бледно-голубой лунный свет не померк в заливших всю комнату первых лучах солнца. Я был в полудреме, когда подошла Рэйко и, похлопав меня по щекам, прокричала:
– Утро! Утро!
Пока Рэйко приводила в порядок диван, Наоко на кухне готовила завтрак. Она улыбнулась мне:
– Доброе утро!
– Доброе утро, – ответил я. Стоя рядом с Наоко, я смотрел, как она, мурлыча себе что-то под нос, кипятит чайник и режет хлеб. Ни взглядом не выдала она своего ночного прихода.
– У тебя красные глаза… Что-нибудь случилось? – разливая кофе, спросила Наоко.
– Ночью проснулся да так и не смог толком уснуть.
– Мы не храпели? – спросила Рэйко.
– Нет.
– Вот хорошо, – сказала Наоко.
– А он – воспитанный, – зевнула Рэйко.
Сначала я подумал, что Наоко делает перед Рэйко вид, будто ничего не произошло, или стыдится, но даже когда Рэйко на время вышла из кухни, вид ее нисколько не изменился, и взгляд оставался, как и всегда, ясным.
– Хорошо спала? – спросил я Наоко.
– Да, очень крепко, – беспечно ответила она. Волосы были заколоты простой заколкой без украшения.
Весь завтрак мне было как-то смутно. Намазывая на хлеб масло, очищая с яиц скорлупу, я ждал какого-нибудь знака и то и дело вскользь поглядывал на сидевшую напротив Наоко.
– Послушай, Ватанабэ, почему ты все утро только и смотришь на меня? – с удивлением спросила она.
– Он… в кого-нибудь влюбился, – сказала Рэйко.
– Ты в кого-то влюбился? – спросила Наоко.
– Вполне может быть, – ответил я и засмеялся. Женщины принялись потешаться надо мной, а я решил не думать о событиях прошлой ночи и принялся за свой хлеб с кофе.
После завтрака они сказали, что идут кормить птиц, и я решил сходить с ними. Они переоделись в рабочие джинсы и рубахи, обули белые сапоги. Птичник располагался в маленьком скверике за теннисными кортами, и в нем жили всевозможные пернатые: куры и голуби, воробьи и даже попугайчики. Вокруг были разбиты клумбы и расставлены лавочки. Двое мужчин где-то между сорока и пятьюдесятью, по виду – пациенты, сметали вениками с дорожки опавшие листья. Женщины подошли и поздоровались, Рэйко пошутила, мужчины рассмеялись. На клумбе цвели космеи, кусты были заботливо пострижены. Стоило Рэйко появиться, как птицы, щебеча, запорхали по клетке.
Женщины достали из сарая мешок с кормом и резиновый шланг, Наоко прикрутила его к крану и включила воду. И осторожно, чтобы никто не вылетел, зашла в клетку, чтобы смыть грязь. Рэйко чистила пол щеткой. Играли на солнце брызги, воробьи спасаясь от них, метались по клетке. Индюк задрал голову и с ненавистью вперился в меня придирчивым старческим взглядом. Попугай, не находя себе места на жерди, громко хлопал крыльями. Но стоило Рэйко по-кошачьи мяукнуть, попугай забился в угол. Отойдя от шока, он закричал:
– Спасибо… чокнутая… жопа…
– Кто-то научил ведь, – вздохнула Наоко.
– Только не я. Я таким словам не учу, – сказала Рэйко и опять мяукнула. Попугай замолчал. – Этот парень как-то раз попал в лапы к кошке, и с тех пор боится их до смерти.
Закончив уборку, женщины сложили инструменты и наполнили кормушки. Шлепая по лужицам воды на полу, пришел индюк и сразу сунул в кормушку голову. Наоко похлопала его по заду, но тот, не обращая ни малейшего внимания, жадно клевал корм.
– И так каждое утро?
– Да. Как правило, этим занимаются новенькие женщины. Потому что это просто. Хочешь посмотреть кроликов?
– Хочу, – ответил я. За птичником стояли клетки, где спало около десятка кроликов. Наоко сгребла метлой помет, насыпала корма, взяла в руки крольчонка и прижала его в щеке.
– Смотри – хорошенький, правда? – радостно спросила она и дала мне его подержать. Маленький теплый комочек неподвижно съежился у меня на груди и только шевелил ушками. – Не бойся, Ватанабэ добрый. – Наоко погладила его по голове пальцем, посмотрела на меня и засмеялась. Настолько безоблачным и ослепительным смехом, что и я не удержался. А про себя подумал: «Что же с ней было ночью? Однозначно, то была живая Наоко. Она не приснилась мне – она действительно пришла и сняла передо мной одежду».
Рэйко, умело насвистывая «Proud Mary», собрала мусор в полиэтиленовый мешок и завязала горлышко. Я помог отнести в сарай инструменты и мешок с кормом.
– Утро люблю больше всего, – сказала Наоко. – Кажется, что все начинается с самого начала. Приходит время обеда, и мне становится грустно. А вечер ненавижу. Так и живу, думая об этом каждый божий день.
– И за этими думами летят ваши годы. Пока размышляете, как там наступает утро, опускается ночь, – весело сказала Рэйко. – Оглянуться не успеете.
– Можно подумать, тебе вечера в радость, – сказала Наоко.
– Я совсем не радуюсь. Но и молодой становиться опять не хочу, – сказала Рэйко.
– Почему? – спросил я.
– А надоело! Разве не ясно? – ответила Рэйко и, продолжая насвистывать «Proud Mary», отправила метлу в сарай и закрыла дверь.
Вернувшись в комнату, они сняли резиновые сапоги, переобулись в обычную спортивную обувь и сказали, что идут на поле.
– Это работа неинтересная, к тому же – совместно с другими людьми, поэтому тебе лучше остаться здесь. Почитай книгу, например, ладно? – сказала Рэйко. – Потом постирай наше грязное белье, оно в ведре, в ванной.
– Шутите? – уточнил я.
– Еще бы, – засмеялась Рэйко. – Конечно, шучу. Разве не видно? Какой он милый! Как считаешь, Наоко?
– Согласна, – ответила она.
– Буду учить немецкий, – вздохнул я.
– Хороший мальчик. Мы к обеду вернемся. Смотри занимайся, – сказал Рэйко. И они, хихикая, вышли из комнаты. Послышались шаги и голоса – под окнами прошло несколько человек.
Я пошел в ванную и еще раз умылся, взял щипчики и постриг ногти. Очень скромная ванная комната – с учетом того, что здесь живут две женщины. Лишь одинокие баночки с косметическим кремом, что-то для губ, что-то от загара и какой-то лосьон. Настоящей косметикой тут и не пахло. Покончив с ногтями, я перебрался на кухню, сварил кофе и, усевшись за стол, открыл учебник немецкого. На кухне в одной майке, под припекающим солнцем, зубря грамматическую таблицу – мне вдруг стало очень странно. Показалось, что неправильные немецкие глаголы и кухонный стол – от меня на таком огромном расстоянии, какое только можно представить.
В полдвенадцатого женщины вернулись с поля, по очереди приняли душ и переоделись. Потом мы пошли в столовую, а после обеда прогулялись до ворот. На этот раз в сторожке, как и положено, находился привратник, который очень аппетитно поедал принесенный из столовой обед. Из транзистора лилась популярная музыка. Заприметив нас, он поднял руку в приветствии. Мы тоже поздоровались.
– Мы прогуляемся за территорией. Думаю, часам к трем вернемся, – сказала Рэйко.
– Да-да, пожалуйста. Погода хорошая. Недавно тропинку в долине размыло, так что будьте осторожны. А в других местах все в порядке, – сказал привратник. Рэйко внесла в список себя и Наоко и проставила время.
– Удачной прогулки, – пожелал привратник.
– Любезный человек, – сказал я.
– Он странненький. – И Рэйко покрутила пальцем у виска.
В любом случае, как и сказал привратник, погода стояла прекрасная. Голубой небосвод, на котором, словно робкие мазки краски, прилипли тонкие белые облака. Некоторое время мы двигались вдоль низкой каменной ограды «Амирё», затем отошли от нее и гуськом поднялись по узкой крутой тропинке. Впереди шла Рэйко, за ней – Наоко, последним – я. Рэйко взбиралась по склону таким уверенным шагом, что становилось ясно: она исходила тут все окрестности и знает дорогу наизусть. Мы почти не разговаривали и только шли вперед. Наоко была в синих джинсах и белой рубашке, а куртку она сняла и несла в руках. Я шел и разглядывал, как вправо-влево покачиваются на ходу ее прямые волосы. Наоко иногда оглядывалась на меня и улыбалась, если наши взгляды встречалась. Подъему, казалось, не будет конца, но Рэйко не сбавляла темп, и Наоко, вытирая пот, старалась от нее не отставать. Я довольно долго не ходил по горам и уже начал выдыхаться.
– Часто здесь гуляете? – поинтересовался я у Наоко.
– Примерно раз в неделю, – ответила она. – Тяжело, да?
– Немного.
– Прошли уже две трети. Осталось немного. Держись, ты же мужчина! – призвала Рэйко.
– Я мало двигаюсь.
– Поди, только по девчонкам и бегаешь? – сказала Наоко, как бы сама себе.
Я хотел было что-нибудь ответить, но дыхания не хватило и у меня ничего не вышло. Иногда мимо пролетали красные птицы с хохолками на головах. В ярко-голубом небе они выглядели очень эффектно. На лугу беспорядочно цвело несчетное количество белых, голубых, желтых цветов. Повсюду жужжали пчелы. Разглядывая мир вокруг, я уже ни о чем не думал и просто шаг за шагом передвигал ноги.
Минут через десять подъем закончился. Мы вышли на ровное место, похожее на плоскогорье и там сделали привал, вытерли пот, отдышались, попили из фляги воды. Рэйко нашла какие-то листья и сделала из них дудочку. Затем начался пологий спуск. По обеим сторонам тропинки рос высокий мискант. Еще минут через пятнадцать мы прошли селение, но в нем не было ни одного человека – стояла лишь дюжина заброшенных домов, а вокруг – трава по пояс. В проемах стен белел засохший птичий помет. Один дом совсем завалился, остались только столбы, но были и такие, что открой ставни и селись хоть сейчас. Мы прошли по тропинке, стиснутой безмолвными вымершими домами.
– Какие-то семь-восемь лет назад здесь еще жили люди, – объяснила Рэйко. – Вокруг были сплошные поля. Но все уехали. Уж очень тяжкая здесь была жизнь. Зимой засыпает снегом, и никуда не выйти. А почва бедная. Куда выгодней уехать в город.
– Никуда не годится. Столько пригодных для жизни домов, – сказал я.
– Одно время тут жили даже хиппи, но зимой их и след простыл.
Селение осталось за спиной, мы прошли еще немного вперед, и показалась изгородь пастбища. Вдалеке на нем виднелись лошади. Мы пошли вдоль изгороди, и вдруг, виляя хвостом, на нас выскочила огромная собака. Она кинулась на Рэйко, обнюхала ее лицо, а затем игриво прыгнула к Наоко. Я свистнул, собака подбежала и вылизала мне всю руку.
– Пастушья, – трепля голову собаки, сказал Наоко. – Ей уже лет двадцать. Зубы слабые, твердое грызть не может. Только спит перед магазином, а услышит шаги – прибегает и ластится.
Стоило Рэйко достать из рюкзака обрезок сыра, собака почуяла запах, подскочила к ней и радостно вцепилась зубами в угощение.
– Недолго нам с ней осталось встречаться, – похлопывая собаку по голове, сказала Рэйко. – В середине октября посадят в грузовик вместе с коровами и лошадьми и отвезут на нижнюю ферму. Их привозят сюда попастись на свежей траве только на лето, пока для туристов работает небольшое кафе. За день бывает человек по двадцать, а бывает – и никого.
– Может, хочешь чего-нибудь выпить?
– Хорошо бы, – ответил я.
Собака побежала вперед проводить нас до самого кафе. То было маленькое здание с верандой, выкрашенное спереди белым. С карниза свисала полустершаяся вывеска в форме кофейной чашки. Собака взбежала по ступенькам, завалилась на бок и зажмурилась. Мы сели за стол на веранде, а из дома вышла девушка с волосами, забранными на затылке в хвост, в белых джинсах и тренерке, и приветливо кивнула Рэйко и Наоко.
– Это – товарищ Наоко, – представила меня Рэйко.
Девушка поздоровалась, и я ответил ей.
Пока женщины о чем-то беседовали, я трепал по шее лежавшую под столом собаку. Шея ее и впрямь была старческой, с затвердевшими жилами. Стоило поскрести ей эти твердые места, как собака довольно и громко задышала.
– Как ее зовут? – спросил я у девушки.
– Пэпэ.
– Пэпэ, – попробовал позвать я собаку, но она даже не шелохнулась.
– Она глуховата. Нужно громче звать, чтоб услышала, – сказала девушка на местном диалекте.
– Пэпэ! – громко позвал я. Собака открыла глаза, подпрыгнула и гавкнула.
– Хорошо, молодчина, хватит, спи дальше да живи дольше, – сказала девушка, и собака вновь улеглась у моих ног.
Наоко и Рэйко заказали молоко со льдом, я – пиво. Рэйко попросила девушку включить радио, та повернула на усилителе ручку и включила стерео-программу. Послышалась песня группы «Кровь, Пот и Слезы» «Spinning Wheel».
– Если честно, я прихожу сюда послушать музыку, – довольно сказала Рэйко. – У нас-то радио нет. Если хоть изредка не заглядывать, совсем не будешь знать, что сейчас в мире слушают.
– Вы здесь постоянно живете? – спросил я девушку.
– Еще чего! – засмеялась она. – Ночью здесь можно помереть с тоски. Вечером меня отвозит вот на этой штуке работник фермы. А утром привозит обратно.
И девушка показала на стоящий перед фермой вседорожник.
– Здесь скоро делать будет совсем нечего? – спросила Рэйко.
– Да, немного осталось, – ответила девушка. Рэйко достала сигареты, и они на пару закурили.
– Без тебя будет скучно, – сказала Рэйко.
– В мае приеду опять, – засмеялась девушка.
Заиграла песня «Крим» «White Room», затем пустили рекламу, которую сменил хит Саймона и Гарфункеля «Scarborough Fair». Когда она закончилась, Рэйко сказала:
– Хорошая песня.
– Я видел этот фильм, – сказал я.
– Кто в главной роли?
– Дастин Хоффман.
– Не знаю такого, – грустно покачала головой Рэйко. – Пока я здесь, мир меняется.
Рэйко попросила у девушки гитару. Та выключила радио и принесла старый инструмент. Собака задрала морду, принюхиваясь к запаху.
– Это не едят, – сказала Рэйко так, чтобы та услышала. На веранде сильно пахло травой. Перед нашими глазами четкой линией вдаль уходили горы.
– Прямо как в «Звуках музыки», – сказал я Рэйко.
– Что это? – спросила она. И, настроив гитару, заиграла вступление к «Scarborough Fair». Сначала немного путалась в аккордах, как это бывает, если впервые играешь что-то без нот. Однако вскоре подобрала мелодию и, за исключением перехода, сыграла всю песню до конца. А уже с третьего раза начала добавлять даже соло.
– Хорошее чутье, – подмигнула она мне и показала пальцем на свою голову. – С трех раз могу сыграть на слух почти любую мелодию.
И, тихонько мурлыча себе под нос, сыграла «Scarborough Fair» еще раз. Мы втроем похлопали, Рэйко вежливо поклонилась.
– Когда я раньше играла концерты Моцарта, аплодисменты были громче, – сказала она.
Девушка предложила принести Рэйко молока со льдом за счет заведения, если та сыграет «Here Comes The Sun». Рэйко в знак согласия подняла большой палец и заиграла на заказ. Пела она тихо – прокуренный голос подрагивал, но то был все равно прекрасный голос, и в нем чувствовалась сила. Я пил пиво, разглядывал горы, слушая Рэйко, и мне казалось, что солнце выглянет оттуда еще раз. Такое вот теплое и нежное чувство.
Закончив «Here Comes The Sun», Рэйко вернула гитару и попросила опять включить радио. Затем предложила нам с Наоко погулять с часик по окрестностям.
– Я послушаю здесь музыку, поболтаю с хозяйкой. Вы, главное, вернитесь к трем.
– Ничего, что мы так долго останемся наедине? – спросил я.
– Вообще-то нельзя, но ладно. Я вам здесь не нянька, тоже хочу немного расслабиться. И ты – приехал издалека, так разговаривай вволю, – сказала Рэйко, подкуривая новую сигарету.
– Пойдем, – встала Наоко.
Я пошел за ней. Собака проснулась и некоторое время бежала с нами, но вскоре передумала и поплелась обратно. Мы неторопливо шагали по ровной тропинке вдоль ограды фермы. Иногда Наоко сжимала мою ладонь или брала меня под руку.
– Тебе не кажется, что мы очень давно так не ходили? – сказала Наоко.
– Совсем недавно – этой весной, – улыбнулся я. – Мы ходили так до весны этого года. Если это – «давно», то десять лет назад – античная история.
– Действительно, античная… Извини за вчерашнее. Расстроилась ни с того ни с сего. Ты ко мне приехал, а я… Прости.
– Ерунда. Наверное, лучше чаще выплескивать чувства наружу. И тебе, и мне. Если надо будет их на кого-нибудь обрушить, пусть уж лучше на меня. Так мы и узнаем друг друга.
– И что будет, когда ты узнаешь меня?
– Слушай, ты не понимаешь, – сказал я. – Проблема не в том, что будет. В мире есть люди, которые любят изучать железнодорожные расписания и делают это дни напролет. Другие строят из спичек метровые корабли. И нет ничего удивительного, что в этом мире кому-то захотелось узнать тебя ближе.
– Из любопытства? – странно спросила Наоко.
– Может, и так. Нормальные люди называют это дружелюбием или чувством любви. Тебе нравится называть его любопытством – я не против.
– Послушай, Ватанабэ, ты же любил Кидзуки?
– Конечно, – ответил я.
– А Рэйко?
– Она мне тоже очень нравится. Хороший человек.
– Почему тебе нравятся сплошь такие люди? – спросила Наоко. – Мы все немного повернуты, мы чокнутые, мы не умеем плавать и постепенно опускаемся на дно. И я, и Кидзуки, и Рэйко. Мы все. Почему бы тебе не найти нормальных друзей?
– Потому что я так не считаю, – немного подумав, ответил я. – Я не считаю ни тебя, ни Кидзуки, ни Рэйко повернутыми. Мне кажется, как раз повернутые бодро разгуливают по улицам.
– Но мы всё же ненормальные. Я знаю, – сказала Наоко.
Некоторое время мы шагали молча. Тропинка свернула от забора фермы и вывела на круглую, как пруд, поляну, окруженную лесом.
– Иногда просыпаюсь по ночам, и становится жутко, – прижимаясь к моей руке, сказала Наоко. – Кажется, я так и останусь ненормальной и никогда не поправлюсь. Состарюсь и закончу здесь свои дни. От одной мысли до костей пробирает дрожь. Страшно. Горько. И холодно.
Я обнял Наоко и прижал ее к себе.
– Иногда чудится, будто Кидзуки манит меня, протягивая руку из темноты. «Эй, Наоко, мы с тобой неразлучны». Он говорит так, а я не знаю, что делать.
– И что ты делаешь тогда?
– Только не подумай ничего.
– Не подумаю.
– Прошу Рэйко меня обнять. Толкаю ее, ныряю к ней постель. Она обнимает меня, а я плачу. И гладит мое тело, пока не согреюсь. Как это по-твоему – странно?
– Ничего странного. Только вместо Рэйко обнимать тебя хочется мне.
– Сейчас… обними… здесь… – сказала Наоко.
Мы обнялись, присев на сухую траву. Наши тела полностью утонули в ней, и видно было только небо и облака. Я осторожно положил Наоко на землю. Ее тело было теплым и мягким, а руки хотели меня. Наши губы слились в поцелуе сами.
– Послушай, Ватанабэ, – раздалось возле моего уха.
– Что?
– Хочешь со мной спать?
– Конечно.
– А подождать можешь?
– Конечно, могу.
– Мне сначала нужно разобраться в себе. Разобраться и стать подходящим для тебя человеком. Потерпишь до тех пор?
– Конечно, потерплю.
– Сейчас твердый?
– Лоб?
– Дурак! – прыснула Наоко.
– Если ты о том, встал или нет, то, конечно, да.
– Прекрати это свое «конечно».
– Хорошо, не буду.
– Как это – тяжело?
– Что?
– Когда твердый?
– Тяжело? – переспросил я.
– Ну, в смысле, тягостно?
– Как посмотреть.
– Давай помогу?
– Рукой?
– Да, – сказала Наоко. – Если честно, он уже долго тычется в меня – аж больно.
– Так лучше? – спросил я, немного сдвинувшись.
– Спасибо.
– Послушай, Наоко…
– Что?
– Сделай, а?
– Хорошо, – улыбнулась Наоко. Она расстегнула мне ширинку и взяла в руку твердый пенис.
– Теплый, – сказала она.
Я остановил Наоко, когда она начала было двигать рукой, расстегнул пуговицы на ее блузке, застежку лифчика, и прильнул губами к мягким розовым грудям. Наоко закрыла глаза и начала медленно двигать пальцами.
– Классно у тебя выходит, – сказал я.
– Будь умницей – молчи, – ответила она.
Кончив, я обнял ее и еще раз поцеловал. Наоко поправила лифчик и блузку, я застегнул ширинку.
– Теперь будет легче идти? – поинтересовалась она.
– Благодаря тебе.
– Тогда, если не возражаешь, давай пройдемся еще немного.
– Давай, – ответил я.
Мы прошли луг, рощу, еще один луг. Наоко рассказывала мне о смерти своей старшей сестры.
– Я не говорила об этом почти никому, но хочу, чтобы ты знал, – сказала она. – У нас была разница в шесть лет. Мы были совершенно разными, но это не мешало нам ладить. Мы ни разу не ругались. Нет, правда – видимо, разница была такой, что даже не давала нам ссориться.
Что бы сестра ни делала, она всегда стремилась стать первой. В учебе, в спорте. Она и была, и слыла прирожденной заводилой – но доброжелательная, спокойная. Парни к ней тянулись, учителя баловали. Она целых сто грамот собрала. В любой школе есть хотя бы одна такая девчонка. Я ее так расписываю не потому, что она была моей сестрой. Она не зазнавалась, не важничала, не задирала нос и не любила привлекать к себе лишнее внимание. Просто за что бы ни бралась, как-то естественно становилась лучшей.
И я с малых лет решила тоже стать красивой, – продолжала Наоко, вертя в руках колосья мисканта. – Еще бы: вокруг меня только и говорили, что о сестре – какая она умная, какая хорошая спортсменка, какая у нее безупречная репутация. Как ни крути, опередить ее в чем-то было практически невозможно. Только лицом я вышла капельку лучше ее. Потому родители и задумали вырастить меня красивым ребенком. Потому и отдали с самого начала в такую школу. Бархатное платьице, блузка с оборками, лакированные туфельки, уроки пианино и балета. Но при всем при этом сестра меня очень любила. Как свою маленькую хорошенькую сестренку. Покупала и дарила мне всякие мелочи, водила с собой в разные места, следила, как я учусь. Даже иногда брала меня с собой на свидания. Классная была сестра.
Не знаю, что заставило ее решиться. Как и Кидзуки. Все – то же самое. И возраст – семнадцать, и никаких намеков до самой смерти, и записки не было… Ведь сходится?
– Да, – ответил я.
– Все только и говорили: мол, шибко умная, книжек начиталась. Действительно, она много читала. Много книг после ее смерти читала уже я. На страницах я находила ее пометки, засушенные цветы, письма ее парня – и всякий раз не могла сдержать слез. Горько.
Наоко некоторое время молча крутила колосья мисканта.
– Она всегда старалась все уладить сама. Ни с кем не советовалась, не просила о помощи. Не потому, что была гордая. Просто считала, что так и должно быть. Как мне кажется. Родители к этому привыкли и были уверены, что в ее дела лучше не вмешиваться. Я часто спрашивала у нее о чем-то, и сестра всегда по-доброму все объясняла, но сама не советовалась ни с кем. Все устраивала сама. Я ни разу не видела ее сердитой или не в духе. Нет, правда, я не преувеличиваю. Девчонки, например, во время месячных становятся раздражительными. В той или иной степени. Она же – нет. Не в духе она не бывала, зато часто замыкалась в себе. Так бывало раз в два-три месяца: закрывалась в своей комнате и пару дней носа из нее не показывала. Пропускала занятия, почти ничего не ела. А сама в полутемной комнате просто ничего не делала. Но при этом она не была не в духе. Когда я возвращалась из школы, звала меня к себе, сажала рядом и расспрашивала, как прошел день. Ничего особенного. Как играла с подругами, что говорили учителя, что поставили за контрольную, ну и в таком духе. Внимательно слушала, что-то советовала. Но когда я уходила – например, поиграть с подругами или на балетную репетицию, – она опять оставалась одна. А дня через два как ни в чем ни бывало приходила в себя и бодро отправлялась в школу. И так длилось, чтобы не соврать, года четыре. По-первости родители волновались и даже водили ее к врачу, но через пару дней ее как подменяли. Поэтому они постепенно пришли к выводу, что лучше ее оставить в покое, пока все не образуется. Как-никак, нормальный смышленый ребенок.
Но после смерти сестры я подслушала один разговор родителей. Об отцовском младшем брате. Он тоже был неглупый парень, но с семнадцати лет и до двадцати одного года безвылазно просидел в своей комнате. В конечном итоге, однажды вышел на улицу и бросился под поезд. Отец тогда сказал: «Видимо, зов крови. По моей линии».
Рассказывая, Наоко машинально теребила пальцами колосья мисканта и развеивала их по ветру. А когда остались одни обшелушенные колоски, начала завязывать их, как шнурки.
– Мертвой сестру обнаружила я, – продолжала она. – Случилось это осенью, в шестом классе. В ноябре. Шел дождь, было очень мрачно и пасмурно. Сестра уже училась в выпускном. В полседьмого я вернулась с балета, мать готовила ужин. Сказала, что можно садиться за стол и попросила позвать сестру. Я поднялась на второй этаж, постучалась к ней. Ответа не было, и внутри стояла мертвая тишина. Мне показалось странным, я постучала еще раз и тихонько отворила дверь. Думала: мало ли, может, она заснула. Но она не спала. Стояла около окна, слегка наклонив голову набок, и пристально смотрела на улицу. Будто о чем-то размышляла. В комнате было темно, свет выключен, все как в тумане. Я сказала: «Ты что там делаешь? Пойдем ужинать», – и тут обратила внимание, что она выглядит как-то выше обычного. С чего бы это? – удивилась я. Может, на каблуках, или встала на какую-нибудь подставку. А когда подошла поближе и хотела было позвать ее снова, заметила – у нее на шее веревка. С кронштейна на потолке тянулась вниз веревка – причем на удивление прямо, будто кто-то по линейке прочертил линию в пространстве. На сестре была белая блузка – примерно такая же простая, как на мне сейчас, – серая юбка, носки вытянулись, будто она делала стойку в балетных тапочках, а между полом и носками – пустота сантиметров в двадцать. Я увидела все это до мельчайших подробностей. И лицо. Лицо я увидела тоже. Просто не могла его не увидеть. В голове пронеслось: нужно идти вниз, сказать матери, позвать ее. Но тело не слушалось. Оно двигалось самостоятельно, вне моего сознания. Сознание подсказывало скорее бежать вниз, а тело само пыталось освободить сестру от веревки. Но откуда у ребенка столько сил? И я пять-шесть минут простояла, как онемевшая. В полной растерянности. Не понимая, что к чему. Будто что-то умерло внутри меня. До тех пор, пока не пришла мать и не спросила: «Что здесь происходит?» – я простояла там. Рядом с сестрой. В темном и холодном месте.
Наоко кивнула.
– Три дня я молчала. Лежала на кровати, будто мертвая, не шевелясь, только глаза открыты. Совершенно не понимая, что есть что. – Наоко прижалась к моей руке. – Я ведь писала тебе. Я куда более неполноценный человек, чем ты можешь предположить. Я больна куда сильнее, чем ты думаешь. И корни этой болезни очень глубоки. Поэтому если ты сможешь пойти дальше, иди один. Не жди меня. Хочешь спать с другими – спи. За меня не беспокойся. Делай то, что тебе хочется. Иначе я собью тебя с верного пути. Только этого я ни за что не хочу – не хочу тебе портить жизнь. Я уже говорила: ты время от времени навещай меня и никогда меня не забывай. Больше я ничего не желаю.
– А я желаю не только этого, – сказал я.
– Но связываясь со мной, ты испортишь себе жизнь.
– Ничего я не испорчу.
– Но ведь я могу так и не поправиться. И что – ты будешь меня ждать? Сможешь ждать меня и десять, и двадцать лет?
– Ты слишком многого боишься, – сказал я. – Мрака, горьких кошмаров, силы умерших людей. А тебе нужно только забыть все это. Стоит лишь забыть – и ты непременно поправишься.
– Если получится забыть, – кивнула Наоко.
– Давай будем жить вместе, когда ты выйдешь отсюда? – предложил я. – Тогда я смогу защитить тебя от мрака и кошмаров. Не будет рядом Рэйко – смогу тебя обнять, когда станет невмоготу.
Наоко еще теснее прижалась к моей руке.
– Хорошо, если так получится, – только и сказала она.
Мы вернулись к кафе без нескольких минут три. Рэйко читала книгу и слушала второй концерт Брамса для фортепиано. Брамс на безлюдной бескрайней поляне – это было нечто. Рэйко насвистывала партию виолончели из третьей части.
– Бакхаус и Бом, – сказала она. – В молодости заигрывала эту пластинку до дыр. Она и вправду в конце концов заездилась. Я только успевала переворачивать. Стерлась, будто наждаком.
Мы с Наоко заказали горячий кофе.
– Наговорились? – спросила Рэйко у Наоко.
– Еще как, – ответила та.
– Потом расскажешь… какой он у него.
– Мы ничего такого не делали, – покраснела Наоко.
– Что, правда? – спросила Рэйко теперь у меня.
– Нет.
– Скукота, – разочаровано сказала Рэйко.
– Точно, – поддакнул я, прихлебывая кофе.
Ужин напоминал вчерашний. Ни общий дух, ни голоса, ни лица людей не отличались ничем – другим было только меню. К нам присоединился мужчина, который вчера разглагольствовал о секреции желудочного сока в невесомости. На этот раз его волновала тема соотношения размера мозга с его функциями. Поедая нечто, именуемое «соевым гамбургером», мы внимали рассказу об объемах мозга Бисмарка и Наполеона. Мужчина отодвинул в сторону тарелку и нарисовал в блокноте мозг. Затем, посокрушавшись, что не совсем правильно вышло, перерисовал еще раз. Покончив с художествами, он аккуратно сложил картинку в карман халата и вернул ручку в нагрудный карман, из которого теперь выглядывали три ручки, карандаш и линейка. Доев, он повторил вчерашнее:
– Какие здесь чудные зимы. Непременно приезжайте, когда выпадет снег, – и ушел.
– Он врач или больной? – спросил я у Рэйко.
– А сам как считаешь?
– Даже представить не могу. В любом случае, на нормального человека он не похож.
– Врач. По фамилии Мията, – сказала Наоко.
– Но он самый чудной в этих краях. Могу поспорить, – добавила Рэйко.
– Дежурный привратник Оомура еще безумнее, – продолжала Наоко.
– Этот действительно ненормальный, – кивнула Рэйко, нанизывая на вилку брокколи. – Каждое утро беспорядочно размахивает руками – так он делает зарядку – и вопит всякий вздор. А еще до Наоко здесь работала бухгалтером женщина по фамилии Киносита. Так она пыталась покончить с собой – на почве невроза. А медсестру по фамилии Токусима в том году уволили из-за пьянства.
– Получается, больные и персонал могут запросто поменяться местами, – удивился я.
– Именно, – взмахнув вилкой, поддакнула Рэйко. – Кажется, ты начинаешь понимать структуру этого мира.
– Кажется, – сказал я.
– Наше самое нормальное качество, – подытожила она, – в том, что мы сами понимаем, что мы – ненормальные.
Вернувшись в комнату, мы с Наоко начали играть в карты, а Рэйко опять принялась репетировать Баха.
– Когда ты завтра уедешь?
– После завтрака. В десятом часу придет автобус – последний, чтобы я успел к вечеру на работу.
– Жаль. Пожил бы еще немного.
– Поживу – глядишь, останусь навсегда, – рассмеялся я.
– Держи карман. – И Рэйко, обращаясь к Наоко, воскликнула: – Надо же сходить к Ока за виноградом! Совсем вылетело из головы.
– Вместе сходим? – предложила Наоко.
– Ничего, если я позаимствую у тебя Ватанабэ?
– Сколько угодно.
– Это будет наша с тобой вечерняя прогулка, – взяв меня за руку, сказала Рэйко. – Вчера не хватило самую малость. А сегодня все до ума доведем.
– Ну и как хотите, – фыркнула Наоко.
На улице дул холодный ветер. Рэйко надела на майку светло-голубую кофту и засунула руки в карманы брюк. Она разглядывала небо, принюхивалась, как собака, а потом сказала:
– Дождем пахнет.
Я тоже принюхался, но ничего не почувствовал. По небу плыли облака, закрывая тенями луну.
– Если здесь долго живешь, начинаешь угадывать погоду по запаху, – сказала Рэйко.
Когда мы вошли в рощу, где стояли домики персонала, Рэйко попросила меня подождать, направилась к одному дому и позвонила в дверь. Вышла хозяйка, перебросилась с Рэйко парой слов, посмеялась, а потом вынесла из дома большой полиэтиленовый пакет. Рэйко сказала спасибо, попрощалась и вернулась ко мне.
– Вот, виноградом угостили. – Рэйко показала мне полный пакет. – Любишь виноград?
– Да.
Она достала верхнюю гроздь и протянула мне:
– Он мытый. Можно есть прямо так.
Я на ходу ел виноград, выплевывая шкурки и косточки на землю. Он оказался очень сочным. Рэйко не отставала от меня.
– Я понемногу учу их сына играть на пианино и получаю взамен всякие разности. Хорошие люди. Недавно угостили вином. Кое-что покупают мне в городе.
– Я хочу услышать продолжение вчерашней истории, – сказал я.
– Хорошо, – согласилась она. – Вот только если мы будем возвращаться каждый вечер поздно, Наоко нас заподозрит.
– Ну и пусть. Все равно мне хочется узнать, что было дальше.
– О’кей. Только давай где-нибудь спрячемся. Сегодня что-то прохладно.
Она свернула перед теннисными кортами, спустилась по узкой лестнице и вышла к веренице складов. Открыла дверь ближнего, вошла и включила свет.
– Добро пожаловать. Правда, здесь ничего нет.
Внутри ровными рядами тянулись лыжные комплекты: сами лыжи, палки и ботинки. Здесь же на полу лежали мешки с посыпкой, лопаты для чистки снега.
– Раньше я часто приходила сюда играть на гитаре. Когда хотелось побыть наедине с собой. Уютно, правда?
Рэйко уселась на один мешок и предложила мне сесть рядом.
– Ничего, если я немного подымлю?
– На здоровье, – ответил я.
– Только это никак не могу бросить, – скривилась Рэйко и со вкусом затянулась. Я подумал: «Ну кто еще может так смачно курить?» Я ел одну за другой виноградины и складывал косточки и шкурки в жестяную банку, ставшую нам пепельницей.
– На чем я вчера остановилась?
– На чем-то вроде: «В ненастную ночь я взбиралась по отвесной скале за гнездом ласточки…»
– Ты такой забавный, когда шутишь, а лицо серьезное, – восхищенно сказала Рэйко. – Я начала давать той девочке уроки по субботам. Точно.
– Правильно.
– Если всех в мире разделить на способных и неспособных учить других людей, пожалуй, меня можно причислить к первым, – сказала Рэйко. – Хотя в молодости я так не считала. И на то были свои причины. Но с возрастом я научилась разбираться в окружающих меня вещах и теперь могу так сказать. Я умею учить других. И весьма неплохо.
– Я тоже так думаю, – согласился я.
– Я намного терпимее к посторонним, чем к самой себе, и куда проще раскрываю положительные стороны других людей, чем свои собственные. Такой вот я человек. В общем, существо наподобие чиркалки спичечного коробка. Хотя… я отношусь к этому спокойно. Лучше первоклассная спичечная коробка, чем второсортные спички. Я стала так рассуждать, если не изменяет память, именно после встречи с той девочкой. В молодости у меня было несколько учеников, но подобные мысли в голову не приходили. И только начав преподавать ей, я впервые задумалась: «Вот, оказывается, как неплохо я умею учить людей». Так успешно продвигались наши занятия.
Я, кажется, говорила вчера, что техника у нее была посредственная. Музыкантом она становиться не собиралась, что облегчало мне работу. В школе ей было достаточно получать минимальные оценки, чтобы автоматически поступить в институт. Грызть гранит науки ей не хотелось, к тому же мать просила особо не усердствовать. Я и не пыталась на нее давить, потому что с первой встречи поняла: заставлять ее что-либо делать – бесполезно. Общительный ребенок, но делает только то, что хочет. Тут первым делом нужно дать ей возможность играть произвольно. Предоставить стопроцентную свободу. Затем сыграть то же самой в разных вариациях, обсудить, какая лучше, какие места понравились. И попросить ее повторить. Глядишь, исполнение станет на порядок лучше, самое ценное она переймет.
Рэйко вздохнула и посмотрела на огонек сигареты. Я продолжал есть виноград.
– Я не считаю себя обделенной чувством музыки, но у нее оно было острее моего. «Жаль, – подумала я, – брала бы с детства уроки у сильных учителей – играла бы намного лучше». Хотя нет, она бы не потянула серьезную учебу. В мире немало таких людей. По крупицам разбазаривают свой талант, не могут удержать его в руках. Мне доводилось таких видеть. Сначала думаешь: вот это да! Например, берут и играют сложную вещь с листа, и при этом – очень даже прилично. Слушатели сражены наповал. Сижу и думаю: куда мне до такой игры? Но на этом – всё. Дальше прогресса нет. Почему? Не хватает усилий. Потому что их не приучили выкладываться, избаловали. Потому что обладая талантом с детства, можно было не напрягаясь, сносно играть, и слушатели бы нахваливали. Зачем стараться, если и так все видят? На что другим требуется три недели, получается за полторы. Учитель слушает и говорит: «Здесь уже хорошо, пойдем дальше». И опять – в два раза быстрее остальных. И опять они идут дальше. Не набив ни одной шишки, теряют то, без чего не может состояться личность. Это – трагедия. Со мной тоже такое могло произойти, но, к счастью, преподаватель оказался на редкость строгим, и все обошлось.
Но девочка занималась с увлечением. Это же как гнать по автостраде на пришпоренной машине. Стоит шевельнуть пальцем, и она подчиняется тебе беспрекословно. Даже если едешь на очень большой скорости. Один из секретов преподавания таким ученикам – не перехваливать их. Они и так с детства слишком к этому приучены и воспринимают каждую новую похвалу как должное. Достаточно изредка найти нужное слово. И еще: главное – на них не давить. Пусть выбирают сами. Направляй вперед, а если застопорятся – заставляй думать. Только и всего. И все будет получаться.
Рэйко бросила окурок на пол и раздавила его ногой. Как бы для успокоения глубоко вздохнула.
– После уроков мы разговаривали за чашкой чая. Иногда я копировала джазовых пианистов. Это – Бад Пауэлл, а это – Телониус Монк. Но в основном говорила она. Да так умело, что постепенно увлекала разговором… Я рассказывала вчера, что большинство ее историй были выдумкой, но при этом – весьма интересной. Взгляд очень острый, слова – к месту, с юмором и сарказмом. В общем, она очень искусно брала людей за живое и играла их чувствами. При этом сама знала о своих способностях и старалась их как можно ловчее использовать. Могла сердить, печалить, проникаться, унижать, радовать, управлять людьми, как вздумается. Только ради собственной прихоти бессмысленно манипулировала чужими чувствами. Естественно, я поняла это не сразу.
Она сама себе кивнула и съела несколько виноградин.
– Это болезнь, – продолжала Рэйко. – Она – нездоровый человек. И заболевание похоже на гнилое яблоко, которое портит соседние. Лечить ее бесполезно. Она останется такой до самой смерти, поэтому в каком-то смысле ее жаль. Если бы я сама от нее не пострадала, пожалуй, так бы и думала. Но и она – жертва.
Рэйко съела еще винограда. Похоже, размышляла, каким образом продолжить рассказ.
– Примерно с полгода я с удовольствием вела уроки. Иногда закрадывались сомнения, и все это казалось странным. Я, бывало, поражалась, когда чувствовала ее бессмысленную враждебность к окружающим. Размышляла, о чем на самом деле она думает своей очень расчетливой головой? Хотя нет в мире людей без недостатков. К тому же, я – лишь простой преподаватель фортепьяно. По сути, разве не безразлично мне, какой у нее сложится характер? Разве не достаточно мне, чтобы она лишь хорошо репетировала? Вдобавок ко всему, она мне, в общем-то, нравилась. Если честно.
Я лишь старалась в разговорах поменьше касаться своих личных тем. Инстинктивно чувствовала. А когда она заваливала меня вопросами – все-то ей хотелось знать, – я ограничивалась отговорками. Как я росла, в какую школу ходила… ну, и в том же духе. Она говорила: «Хочется больше о вас узнать». «Допустим, ты узнаешь обо мне, и что с того? Банальная жизнь, обычный муж, подрастает ребенок, вся в домашних хлопотах», – отвечала я. «Просто вы мне очень нравитесь», – говорила она, впиваясь в меня взглядом. Мне даже не по себе становилось. Старалась не обращать особого внимания. И при этом лишнего о себе не говорила.
Был, кажется, май, когда посреди урока она вдруг пожаловалась на недомогание. Смотрю, действительно – лицо бледное, вся в поту. Спрашиваю, что будем делать? Пойдешь домой? Можно, говорит, я немного полежу – сразу пройдет. Хорошо, говорю, иди сюда, ложись на мою кровать, – и, почти обняв, веду в свою спальню. Диван у нас маленький, ничего не оставалось, как положить ее в спальне. Она: «Извините за беспокойство». Я ей в ответ: «Ладно, что уж там. Не переживай. Может, что-нибудь попить? Воды?» «Не стоит. Просто, посидите немного рядом». «Это запросто».
Немного погодя: «Извините, вы не могли бы немного погладить меня по спине?» – таким страдальческим голосом. Смотрю, а у нее вся спина в поту. Я давай изо всех сил ее гладить. Вдруг она говорит: «Извините, не поможете мне снять блузку – трудно дышать». Что поделаешь? Помогла. Блузка была в обтяжку – я расстегнула пуговицы, петельку на спине. Для тринадцатилетней девочки грудь – огромная, раза в два больше моей. Бюстгальтер даже не подростковый, а самый настоящий, для взрослых. И при этом очень дорогой. Но это тоже ладно. Продолжаю гладить ее по спине. Как дура. «Извините», – хнычет она, действительно таким виноватым голоском. А я каждый раз: «Не переживай, не переживай».
Рэйко сбросила пепел себе под ноги. Я к тому времени отложил пакет с виноградом и внимательно слушал ее.
– Смотрю, а она уже плачет навзрыд. «Что случилось?» – спрашиваю. «Ничего». «Что значит, ничего? Ну-ка выкладывай». «Со мной иногда такое бывает. Ничего не могу с собой поделать. Печально, горестно и не к кому обратиться. Никому я не нужна. Очень тяжело – и происходит такое. Ночью толком не сплю, аппетита нет. Одна у меня отдушина – ваши уроки». «Рассказывай, в чем причина. Я слушаю».
В семье, говорит, разлад. Родителей не любит, они ее – тоже. У отца есть любовница, дома он почти не появляется. Мать в полубезумном состоянии, сама не своя. Почти каждый день – побои. Домой возвращаться не хочется. Говорит и слезами заливается – накопила, видимо, в своих прекрасных глазах. При виде такого сам господь бог расчувствуется. Я ей говорю: «Если тебе так неприятно возвращаться домой, можешь приходить ко мне и в другие дни, кроме занятий». А она прижалась ко мне и говорит: «Честное слово, простите. Если бы не вы, прямо и не знаю, как мне быть. Не бросайте меня. Если и вы меня бросите, мне больше некуда идти».