Глава 1
Пункт 13.1
Любому хааруиму гарантируется право на жизнь и гражданство республики, вне зависимости от статуса и классификации гражданина.
Хааруимы, или как ещё их называют в простонародье «ошибка природы», являлись ничем иным по сути, как мутация человека с саулеемом — истеричных существ, терроризирующих наши территории с нескольких веков назад. И если раньше таких, как я, сжигали на кострах и отправляли гнить в темницы за свое существование, то сейчас, с развитием человечества, нас уже воспринимали как людей с особыми болячками. Как инвалидов, только хуже.
Хааруимов обычно классифицируют на 3 категории: «Б» — безопасные для общества, «В» — относительно безопасные, но обычно такие люди не особо воспринимались обществом, а работали они нелегально, поскольку ни один адекватный работодатель не согласится взять к себе недо-маргинала. «В-шки» должны ежемесячно посещать специализированного врача и носить при себе транквилизаторы, подавляющую мутацию.
«А» считался самым опасным типом. У этих бедолаг было всего два варианта: либо прожить всю свою маленькую из-за сильного влияния гена жизнь под наблюдением учёных, либо идти на фронт, истребляя всех недобросовестных существ. Пушку в руки, на ногах сапоги, и если солдаты обычные являлись доблестными и уважаемыми гражданами, то хааруимы не более, чем улучшенным пушечным мясом. Не придумали ничего лучше, чем вышибать клин клином.
Когда мне было 6 лет и мои родители разбились в аварии, я узнала о том, что я хааруим. Не сказать, что я много смыслила тогда, не то что в болезнях, но и в жизни, я отнеслась к этому совершенно равнодушно. Мне ещё ни разу не доводилось видеть ни одного хааруима, а получается, первого я увидела в зеркале лабораторной.
***
Часы бьют ровно девять, и я слышу противную трель заржавевшего с годами звонка, доносящуюся из коридора. Пора на завтрак. Остановившись у двери проверяю себя у зеркала, и радуюсь белоснежной накрахмаленной рубашечке и чёрному сарафану, с которого я так усердно вчера весь перерыв отдирала катышки.
Бледное круглое лицо, приукрашенное румянами, нагло «одолженными» у соседки, походило по словам миссис Норберри на кролика, в чём я, бывало, соглашалась. Я провожу пальцами по белой чёлке, дергая волосы вниз, как за ниточки, чтобы закрыть ненавистный левый глаз. Было бы, конечно, неплохо раздобыть какой-нибудь корректор, чтобы скрыть проступающие чёрные вены в области вокруг глаза: да, я боюсь, что хотя бы их могут увидеть, и не хочу ходить под тенью брезгливости окружающих ещё полжизни.
Сперва один мальчик бесстыдно тыкнул в меня пальцем, не унимаясь никак вопросами, что же чёрная клякса забыла в моем глазу. Мне было десять лет. При всей своей стеснительной натуре, я боялась любого недоброго взгляда в мою сторону, и пока стыдоба не охватила меня всю, от головы до пят, проявляясь мурашками по спине, я убежала в комнату, пока этого никто не увидел. К своему великому сожалению, мальчик не соврал: на белке словно кто-то нечаянно мазнул кисточкой с чёрной гуашью. Неоднократно помыть начисто глаза, залезть туда руками, ни одна из попыток к исправлению ситуации ни к чему не привела. Мне было слишком страшно говорить об этом воспитателю, я боялась неизвестности и суровости этой старухи: меня могли выпороть, или вообще решить, что я нездорова и отправить на всю жизнь в медпункт, навеки в изоляции. Хоть последнее звучало и не так уж и плохо для меня, однако противной медсестры с жёлтыми зубами и грязных шприцов я боялась куда больше.
Продолжилось все хуже: мое «пятно» начало расплываться все сильнее и сильнее, пока к 14-ти годам не поглотило почти всю часть белка глаза. Тайком перед зеркалом у меня иногда проскальзывали мысли, что мой нездоровый глаз выглядит как одинокий Нептун в космосе, что было в своей степени «красиво» для меня. Но ни у одного ребёнка в Хартвуде не было такой же исключительной особенности, поэтому было принято решение отрезать добрую часть волос под чёлку, дабы замаскировать всё это дело, а сотрудникам приюта и соседкам сказать, что это мои перемены в жизни.
Девочки оценили моё преображение, а мистер Корнер скривился, но махнул рукой, бубня под нос что-то о «подростковом максимализме».
Спускаюсь на первый этаж по винтовой лестнице из тёмного дуба. Пальцы приятно скользят по крепким гладким перилам, и я в очередной раз смотрю на обвешенную любимыми картинами бетонную белую стену. Так уж вышло, что сама атмосфера, и старинная, при всей своей простоте, роскошная архитектура привила мне ещё в первый год моего пребывания здесь излишнюю меланхолию, а значит, тягу к искусству.
Моя любимая картина «Кокотка», или как её называли дети приюта, «ехидна», всё также улыбалась мне вслед, провожая каждое утро на завтрак. Её нарисовал давнишний хороший приятель директора Корнера, и как заботливый смотритель этого приюта, он решил повесить её на самое видное место. Меня всегда завораживали хитрые, хоть и пустые, почти хрустальные глаза куртизанки, и лёгкая улыбка на фарфоровом лице. Как француз, я бы сама доверилась и пошла за этой женщиной куда угодно, если бы только она меня поманила пальцем в бархатной перчатке. И сама где-то в глубине души завидовала этой пленительной соблазнительности. Но знала, что я являлась полной противоположности этому.
Минуя бегающих детей-младшеклассников, захожу в арку небольшой столовой, которая уже оживилась детскими певучими голосами, хохотом и звоном ложек о посуду. В нос ударяет приятный молочный запах каши. Беру свою порцию у няни, и сажусь ближе к углу за длинный стол, нетерпеливо облизывая сухие губы. Запиваю все дело горячим горьким чаем, и любуюсь на вид соснового леса из окна столовой, предвкушая утреннюю свежесть и тишину, сопровождаемую лишь шелестом листьев и журчанием песен птиц.
Так уж вышло, что приют окружён благородными густыми лесами. На северо-западе есть небольшая, устланная галькой речка, куда мы ходим купаться в жаркую пору лета. Единственной не протоптанной детскими ногами дорога являлась главным выходом из Хартвуда: широкая дорога длиной в половину километра по прямой, по бокам которой усажены кипарисы. Квадратный периметр замыкали железные белые заборы, краска с которым слезла спустя много лет.
Пока дети резвились и играли на ближайшей с домом поляне, я получала особое удовольствие засесть под высокой сосной с книгой, не так далеко от остальных ребят, чтобы не потеряться и исчезнуть из виду, но и достаточно далеко, чтобы шум не мешал моему времяпрепровождению. В основном это была художественная литература, по типу «Мартина Идена» или сестёр Бронте: наш приют мог себе позволить небольшую комнату с массивными шкафами под потолок, забитыми пожертвованными на благотворительность книгами. Радует то, что они пользуются довольно хорошим спросом.
В Хартвуде было немного развлечений на выбор: книги, один большой рояль в гостиной, рисование или танцы. Из нас хотели сделать достойных единиц общества, обученными и воспитанными, поэтому таланты в ином другом деле не поощрялись и оставались незамеченными. Хотя бывали исключения в виде Герты Мортон: она прекрасно пела, и ежегодно на каждое Рождество, когда мы усаживались в гостиной, слушали её нежное «We Wish You a Marry Christmas», хоть и другой крупной песни в её репертуаре мы пока и не слышали.
— Прошу минуту внимания!
Из раздумий меня вытянул звон колокольчика миссис Норберри, одной из старших нянь. Вся столовая затихла, и переведя взгляд на старушку, я увидела кучерявого высокого мальчика рядом с ней.
— Хочу вам всем представить нашего нового воспитанника, — она улыбается, сжимая собранные в замочек руки, и оборачивается к нему. — Как, говоришь, тебя зовут?
— Даинэль Окстон. — мальчик улыбается, и смотрит на нос своих чёрных лакированных ботинок. — Для всех просто Даи́н.
Первое, на что падает мое внимание, это рыжие вихри волос, часть которых по-богемному спадает на лоб. Высокий, длинноногий и угловатый, он стал бы хорошим дополнением к «ехидне», если не был бы реальным человеком. Даин, хоть и вновь прибывший, однако уже успел переодеться в форму: белая рубашка, сжимаемая чёрными брючными подтяжками свободно сидела на нём. Из-под закатанных рукавов виднеются длинные музыкальные загорелые пальцы.
Он пробегается глазами по залу, знакомясь с детьми, и наши взгляды бегло пересекаются. Я по привычке потупляю свой вниз, на стол с уже пустой посудой, дабы не привлекать к себе внимания. Все равно видно, что он один из тех ребят, кто не боится знакомиться со всеми, и в первый же день обзаведется своей командой верных друзей.
Друзья? Я не могу сказать наверняка, есть ли они у меня. Вернее, я перебиваюсь в течение дня мелкими разговорами с соседками по комнате утром и вечером, помогаю няне в столовой, ненароком выслушивая её жалобы и мольбы о том, как хорошо было бы уехать отсюда, и мне этого вполне хватает. В остальном, пребывая в социальной дистанции, я научилась видеть и слышать больше, чем остальные. Я замечаю, как падают лучи закатного солнца, создавая каждый раз все более и более замысловатые узоры теней, как глубоко и медленно вздымается грудь моей неприятно храпящей соседки в часы своей бессонницы, как белые клавиши рояли проседают под виртуозными пальцами мистера Корнера.
Я больше медленный слушатель, чем экспрессивный говорун, иначе без близкого общения со сверстниками, я бы уже давно слетела с катушек.
***
Время уже за полдень, а я уселась на свое любимое место под деревом. В руках у меня Данте, а значит, сегодня я решительно настроена анализировать текст и выписывать себе понравившиеся мысли в блокнот вместо отдыха за прочтением художественной литературы.
Я любила коротать часы именно здесь: отсюда открывался прекрасный вид на весь приют и широкую бугристую поляну, где дети могли заниматься всем, чем хотели. Девочки, в том числе и некоторые мои соседки сидели в кругу и плели веночки из одуванчиков, а дети помладше играли в салки, и носились как угорелые по всей территории.
Я с трепетом провожу пальцами по странице, легонько разглаживая пожелтевшую бумагу. Отношусь к чужим — а говорю я это так, потому что еще в первый день моего пребывания здесь миссис Норберри рассказала мне один из заветов приюта: «...ничего твоего здесь нет!» — вещам так, какими сама я бы хотела их получить. Поэму сакральных знаний для сегодняшнего века понять в силу моего возраста было пока тяжело, и чаще всего мне было проще обратиться к одной из нашей учительниц за подсказкой. Сама она не шибко сильна в разборе текстов, смысл которых глубже, чем произведения Гюго, однако и взрослым, в силу жизненного опыта, будет ясно хоть что-то, что пока неясно юному уму.
Беру карандаш в руки и делаю еще одну пометку. «Чёрные гвельфы носят в себе пороки...». Внимание, до это сосредоточенное на аккуратном курсиве, переключилось на рыжее пятно, верным шагом приближающееся ко мне. Подняв глаза, подтверждаю свою мысль, и неловко сжимаю в пальцах карандаш, замираю на месте.
Новый мальчик подходит ко мне.
Я утыкаюсь в блокнот и продолжаю дописывать начатую мысль: «Чёрные гвельфы носят в себе пороки чревоугодия и идёт...». Стараюсь не думать о том, что сейчас ко мне подойдут, поздороваются и начнут диалог. И неосознанно напрашивается вопрос: «А о чем он сейчас спросит?». Пишу и мысленно репетирую всевозможные варианты ответа, чтобы не казаться чудачкой или скучной персоной. Чуть менее скучной персоной. Смотрю в блокнот, и вместо связанной рассудительной мысли вижу половину мыслей неосознанных, написанных не специально. На страницу падает тень, и я поднимаю глаза, резко прижимая блокнот к своей груди.
— Привет! Разрешишь? — рыжий мальчик кивает на свободное место рядом со мной. Я молча киваю, и отодвигаюсь в сторону.
Он садится, и я успеваю заметить его крупный профиль лица. Сильный, большой лоб, и достаточно для любопытного человека, длинный нос. Мальчик вскидывает брови и смотрит на книгу рядом со мной.
— Что читаешь?
— Данте Алигьери. «Божественная комедия».
— Комедия?
— Почти. — слегка улыбаюсь я, находя забавным факт о его наивности и неосведомлённости о классической литературе.
— Знаешь, пока что ты единственный человек, которого я видел здесь с книгой. — он поджимает к себе колени и смотрит на поляну. — Не любишь игры на воздухе?
Слегка дрожащими руками откладываю блокнот в сторону.
— Не очень. Мне там особо делать нечего.
— Понятно. Ты поэтому такая хмурая? — он поворачивает голову в мою сторону, изучая меня. — Поссорилась с кем-то?
Я смеюсь.
— Нет, просто приятнее посидеть в одиночестве и почитать, пока есть такая возможность.
И первое, о чем я тогда подумала, это то, как удивительно легко этот рыжий странный мальчик умеет находить язык с остальными. Как легко он способен разговорить любого, что даже я со временем смогла расслабиться и поддержать диалог.
В свою очередь он рассказал, с кем уже успел познакомиться, и как попал сюда. Его мама некогда работала экономкой у одного прокурора. Жили они неплохо по меркам нашей страны, на еду и какое-никакое отопление хватало. Из того, что он помнит, это игры на территории заброшенного амфитеатра вместе с друзьями и вкуснейшую кашу с отрубями на завтрак, а в следующий момент это разборки с сбежавшим отцом-пьяницей и ужасные синяки на шее матери на приёме опознания тела. Хоть и моё прошлое не было столь радужным, однако и оно не вызывало даже и той толики жалости, которой вызвала история этого мальчика.
В свою очередь и я поделилась кусочком из своего прошлого: ферма, столь желанное для визита место до сих пор, смятая, как консервная банка под прессом машина моих родителей, разбирательства в суде... Конечно, часть с обнаружением, как и развитием моей патологии, я решила опустить. Слишком опасная, слишком личная информация, для человека, с которым общаешься в первый раз.
— Прости меня, совсем вылетело из головы... — я хмурюсь, а имя вертится на языке. — Тебя зовут Дайн?
— Даин, — поправляет меня мальчик. — Ты почти угадала. А как зовут тебя?
— Эллен Френсис. — Даин протягивает мне руку. А в чужих серых глазах я впервые увидела искренность и любознательность, такую сильную, стоящую десяти учёных.
— Рад познакомиться! — я киваю в ответ, сжимая губы.
Именно в тот момент у меня закралась мысль о возможном начале дружбы. Более близкой, чем пустая болтовня и несуразица моих соседей, и более живой, что буквы на страницах книг. И всё последующее, что описано далее, являлось только подтверждением моей тогдашней мысли.