Девятая глава
Роза.
— Ты вообще ума лишилась?! — Камилла металась из угла в угол, и подол её шелкового сарафана развевался, как флаг капитуляции. Руки взлетали, рубя воздух, браслеты на запястьях звенели истеричным перезвоном. — Ты хоть понимаешь, что будет, когда отец узнает?! А журналисты? А Что люди скажут, Милена? Ты об этом подумала хоть раз? Представляешь заголовки? «Дочь Арама Камилевича Эскобара шляется по заброшкам, как беспризорница, и ловит попутки, словно у её отца нет ни дома, ни имени»! Ты не только себя позоришь — ты на весь наш род тень бросаешь! Отец всю жизнь поднимал нашу фамилию, чтобы её произносили с уважением, а ты одним днём готова смешать её с грязью. Что скажут старшие? Как отец людям в глаза смотреть будет?
Я лишь закатывала глаза и демонстративно вздыхала — томно, тягуче, с той особой ленцой, которая бесит людей сильнее любого хамства. «О да... как же мне жаль, я просто обескуражена от такой глупости» — крутилось у меня в голове, пока кисточка скользила по ресницам, оставляя за собой черный след. Уголки рта поползли вверх — едва уловимо, самую малость, но достаточно, чтобы разозлить её ещё больше. «Конечно, как же я могла? Какая непростительная оплошность с моей стороны...»
Эта истеричка орала уже минут двадцать — с того мгновения, как переступила порог моей спальни, даже не потрудившись постучаться. А я сидела за туалетным столиком, перебирала флаконы с духами, поправляла волосы, изучала свое отражение с выражением лица, от которого у неё, кажется, сейчас лопнет сосуд. Ни единой морщинки на лбу. Ни единой эмоции, кроме легкой, почти светской скуки. Идеальная маска. Идеальное спокойствие. Идеальная женщина, которой плевать.
— Милена! — крикнула она и подошла ближе, нависая надо мной, как гроза над виноградником. — Ты хоть слушаешь меня?! Молись, чтобы отец не узнал! Молись всем святым, которых ты никогда не чтила!
Камилла схватила меня за запястье — резко, хищно, сжав пальцы так, что кожа под ними побелела, а затем покраснела.
— Ай! — вскрикнула я, поднимаясь с пуфика одним плавным, но стремительным движением. — Ахчи, ты что творишь?? Совсем берега попутала?!
Она не отпустила. Наоборот — сжала крепче и дёрнула на себя, так что я едва не впечаталась носом в её ключицу. От неё пахло дорогими духами и яростью — странное сочетание, почти удушающее.
— Что я творю? — прошипела она мне в лицо, и я впервые за всё время заметила, что у неё дрожит нижнее веко. — Это ты что творишь, Милена? Ты хоть понимаешь, что вчерашняя выходка могла стоить жизни не только тебе, но и Аби? Ты хоть на секунду включаешь голову, или она тебе дана исключительно как дополнение?
Я выдернула руку — резко, не жалея кожи, и отступила на шаг назад, баюкая запястье у груди. Оно горело адским огнем, расцветая алыми полумесяцами — опечатками Камиллиных ногтей. Я взглянула на них почти с интересом, как на новое украшение, и перевела взгляд на сестру.
— Включила. И отключать не планирую. — Голос лёгко скользнул между нами, а взгляд застыл на ней тяжёлым грузом. — Аби жив. Я жива. Всё остальное — детали.
— Детали?! — она расхохоталась — сухо, зло, без единой капли веселья, и смех этот прошелся по моей спальне. — Ты называешь деталями то, что у Аби пробито плечо? То, что до сих пор непонятно, жив ли тот кабан? То, что отец...
— Я повторю тебе то, что говорила на кладбище, — перебила я, сокращая расстояние до предела, — и замерла вплотную, так что чувствовала жар её дыхания на своей щеке. А затем я чуть склонила голову к плечу и закончила почти шепотом: — Если ты засунешь свой рот в задницу, никто и не узнает. А будешь так орать — не только меня через мясорубку пропустят.
Кивнула, и цокнула языком — словно поставила точку в конце письма. Я прошла мимо неё не оглядываясь, случайно задела плечом дверной косяк и даже не поморщилась — просто ушла, растворилась в коридоре, и только тишина за спиной сгустилась такая, что хоть ножом режь.
Спускаясь на второй этаж, я встретила тётю Марию — она держала Амину на бедре и что-то напевала ей вполголоса, покачиваясь в такт, пока малышка теребила пальчиками край её платка.
— Ой, скажи, кто это, — тётя Маша ткнула пальцем в мою сторону, привлекая внимание малышки. Амина грозно свела бровки, перевела взгляд — и вдруг расцвела в улыбке, да такой, что все четыре зуба выглянули из-под губки, как крошечные жемчужинки. — Ми-ле-ноч-ка.
Амина потянулась ко мне обеими ручонками — требовательно, нетерпеливо, — и я приняла её в ладони, целуя в теплую макушку, пахнущую детской присыпкой и солнцем.
— Моя булочка, моя сладкая, — заворковала я, прижимаясь виском к её виску, и маленькие пальчики тут же вцепились в прядь моих волос — не больно, но цепко, по-хозяйски.
— Ой, джан, я на вас насмотреться не могу, какие вы, вай.. — Мария всплеснула руками и заулыбалась так, что морщинки лучиками разбежались от глаз. — Миленочка, солнце моё, у меня времени в обрез, а её ещё покормить надо. Можешь поиграться с ней пару минуток, пока я кашу сварю? Всего пару минуток, я быстро.
— Хорошо, — кивнула я и стала спускаться на первый этаж, покачивая Амину на бедре. — Кошечка моя.
Я легонько ущипнула её за щёчку — мягкую, как зефир, — и Амина скривилась, сморщила нос и что-то возмущенно крикнула на своём младенческом языке.
Тётя Мария упорхнула в сторону кухни и скрылась за первым углом, только цокот туфель отзвенел по паркету.
А мы с малышкой устроились в кресле-качалке — она на моих коленях, я — утопая в мягкой обивке, — и начали играть. Амина щипала меня за нос, заливаясь смехом, а я легонько теребила её за ушки, и она жмурилась, как довольный котенок.
Её беззаботный смех грел мне сердце изнутри, разливая по венам что-то тягучее, светлое, чему нет названия, и я представляла, как однажды сама буду носиться вот так со своей малышкой — покупать ей всё самое лучшее, наряжать в кружева и банты, вдыхать макушечный запах и уделять всё своё внимание только этому божьему дару, моему крошечному чуду, моей собственной вселенной, уместившейся в двух ладонях.
Но все мечты безжалостно разбились об одну спину. Спину, которая посмела крикнуть мне: «Дура». Я замерла на долю секунды, вглядываясь в широкий разворот плеч, в уверенную походку, в этот наглый затылок, который я узнала бы из тысячи. Тот самый козёл. Он спокойно шёл мимо гостиной, куда-то в сторону прачечной, будто имел на это право, будто это его дом, будто не он вчера стоял передо мной с этой дурацкой усмешкой. Я мигом поднялась с кресла, даже не заметив, как перехватила Амину поудобнее, и полетела за ним — с малышкой на бедре, с яростью в груди, с единственным желанием догнать и высказать всё, что не успела вчера.
Как только мы повернули в коридор, я схватила его за плечо, рванула на себя и одним движением впечатала спиной в стену — не сильно, но достаточно, чтобы глаза его расширились от неожиданности.
— Ты что тут забыл?! — шипела я, вглядываясь в эту наглую морду, и мои пальцы всё ещё сжимали ткань его рубашки, сминая накрахмаленный воротник. — На собственную казнь пришёл?! Или самоубийца по жизни?!
Его перекосило, рот приоткрылся — ни дать ни взять косатка, выброшенная на сушу, — но он быстро взял себя в руки и нахмурил брови:
— Я тут работаю. — Взгляд его скользнул на Амину, притихшую у меня на руках, и губы изогнулись в усмешке, медленной, до отвращения самоуверенной. — А я смотрю, ты в няньки подалась? Премилые. Вам идёт, мадам.
Ах ты гад. Я перевела взгляд на малышку — та с любопытством разглядывала этого придурка, склонив головку набок, и даже ротик приоткрыла.
— Мадина! — крикнула я во весь голос, оборачиваясь через плечо. Мой крик эхом разнесся по коридору, заметался между стен, как вспугнутая птица.
Он вздрогнул. Заметно. Маска смелости слетела с лица на долю секунды — и я успела это увидеть, успела насладиться тем, как дрогнул его кадык. Буквально минута — и Мадина уже стояла рядом, запыхавшаяся, с круглыми глазами, прижимая ладонь к груди. Я переложила Амину в её руки, поправила бантик на головке малышки, провела пальцем по пухлой щёчке и мягко, но настойчиво развернула их обеих:
— Забирай. И иди.
Когда шаги Мадины стихли за углом, я снова повернулась к нему — неспешно, с той самой ленцой, от которой у мужчин обычно срывает резьбу. Смерила его взглядом с головы до ног, задержалась на лице, на этих наглых глазах, и усмехнулась уголком рта:
— Вали отсюда по-хорошему. Либо тебя больше никуда не возьмут — ни в этот город, ни в эту страну.
— Кто ты такая, чтобы меня выгонять? — шепнул он, и в этом шёпоте было больше вызова, чем в ударе кулаком по столу.
Я улыбнулась краешком губ и шагнула ближе — почти вплотную, так что он почувствовал тепло моего дыхания где-то у линии скул.
— Я хозяйка этого дома, — голос мой прозвучал тихо, почти нежно, — и если захочу, я тебя не просто из города — из твоей же собственной жизни выгоню. Сотру, как пятно с белой скатерти. И никто не вспомнит, как тебя звали.
— Хорошо, заинтриговала, — он склонил голову набок, и в его глазах заплясали черти, хотя желваки на скулах всё ещё ходили ходуном от едва сдерживаемой злости. — И что дальше? Какой спектакль ты мне устроишь? Я весь во внимании.
Он замолчал. Смотрел на меня в упор, не отводя глаз, и я чувствовала, как напряглась его шея, как сбилось его дыхание. Я чуть склонила голову к плечу и приблизила губы к его уху — не двигаясь с места, лишь слегка поведя подбородком, потому что расстояние и так было в волосок.
— Начинай собирать манатки, — выдохнула я, и от моего шёпота дрогнула прядь его волос. Отстранилась — медленно, плавно, позволяя ему проводить взглядом каждое моё движение. — Завтра же тебя выпрут отсюда с таким треском, что стены дрогнут. Не перетрудись, работничек.
Фыркнув ему в лицо, я развернулась и направилась к лестнице — прочь из коридора, прочь от этого наглого лица, которое всё ещё стояло перед глазами. Поднималась быстро, перешагивая через ступеньку, и только на полпути выдохнула, замедляя шаг. У лестничного пролёта мне навстречу выплыла Лейла — наша секретарша, а по совместительству главная змея этого дома. В руках она несла стопку бумаг, прижимая их к груди с таким видом, словно это не счета за электричество, а государственная тайна.
— Милена, доброго дня, — проворковала она, растягивая губы в сладкой улыбке. — Как ваше самочувствие? Вы сегодня просто цветёте.
Лицемерие Лейлы зашкаливало до небес. Она улыбалась мне в лицо, хотя второй год трахалась с моим отцом, и каждый раз, когда я видела эту прилизанную головку с безупречным пробором, мне хотелось вырвать ей патлы вместе с заколками.
— Отец у себя? — я скривила лицо, сжав брови так, что между ними пролегла тонкая складка.
— У себя. Но он очень занят и просил никого не впускать. — Она склонила голову к плечу с фальшивым сожалением. — Может, передать ему что-то позже?
— Меня пустит, — отрезала я, натянув раздраженную улыбку — ту самую, от которой у Лейлы обычно дёргался глаз, — и, не дожидаясь ответа, взлетела по ступенькам на последний этаж.
На пороге отцовского кабинета я застыла, собирая слова — те самые, убедительные, отточенные, способные пробить даже отцовскую броню. Я репетировала их всю дорогу, пока поднималась по лестнице: про этого мерзавца, про его наглый взгляд, про то, что ему не место в нашем доме. Но голоса внутри кабинета остановили меня — и среди них я различила знакомый, с хрипотцой, голос крёстного.
Дядя Гагик.
Я прислонилась ухом к двери — осторожно, едва касаясь полированного дерева, — и убедилась: да, это он. А с ним, судя по гулу, еще несколько человек. Отстранившись, я выдохнула ртом, поправила волосы и постучала. Внутри что-то крикнули — неразборчиво, приглушенно, — но я сочла это за «да» и толкнула тяжелую дверь.
Открывшаяся дверь явила мне всю картину.
Близнецы Гагик и Вазген сидели на диване — два зеркальных отражения в идеально отглаженных костюмах, — потягивая кофе из маленьких чашечек. В креслах напротив, развалившись с той особой, фамильной непринужденностью, какая бывает только у мужчин, знающих себе цену, расположились еще несколько наших родственников. Все до единого — в парадных костюмах, в глянцевых туфлях, в запонках и при часах. Воздух в кабинете был густым от кофе, дорогого табака и мужского одеколона.
Первым меня заметил дядя Рафик — он шлепнул себя ладонью по ляжке, отставил чашку и воскликнул так, что люстра, кажется, качнулась:
— Ай, бала джан! Какая взрослая, вай! Вы только посмотрите на неё!
Он расплылся в улыбке — широкой, открытой, — и тут же подключил остальных:
— Гагик, ты глянь, это же невеста, а не девочка! Вазген, ну скажи!
Я, чтобы не опозориться, пошла ему навстречу, растягивая губы в самую очаровательную из своих улыбок. Дядя Рафик уже поднялся — грузный, шумный, с руками, разведенными для объятий, — и я шагнула в них, как в теплую волну. Он сжал меня крепко-крепко, по-медвежьи, и от него пахло кофе и табаком, и чем-то родным, из детства.
— Видно, вот это наша кровь, — он отстранился ровно настолько, чтобы постучать себя кулаком по груди, а потом снова прижать меня к себе. — Я тебя так давно не золотце моё. Вай, какая стала. Иди сюда, дай еще раз обниму.
— Дядя Рафик, вы меня задушите, — проворковала я, поправляя выбившуюся прядь, и обвела взглядом остальных, отмечая, кто улыбается искренне, кто — из вежливости, а кто уже мысленно прикидывает, зачем я заявилась без приглашения.
Он лишь посмеялся, обнимая меня за плечи своей тяжелой, горячей ладонью, и в этот момент на меня наконец обратил внимание отец. Он стоял у окна, застегивая последнюю пуговицу на животе, и поднял на меня взгляд:
— Красавица моя, что-то случилось?
— Услышала гул, вот и пришла, — соврала я, не моргнув и глазом, и перевела взгляд с дяди Рафика на крёстного и обратно, растягивая губы в лёгкой, почти светской улыбке. — А куда вы все собрались в такую рань? Да еще при полном параде?
— Миленочка, такое событие — и ты не знаешь? Вай, джан, как так? — перебил дядя Вазген, поднимаясь с кресла. Он сделал последний глоток кофе, поставил чашку на блюдце с тем самым звоном, который говорит: сейчас я скажу что-то важное, и развел руками. — Наш Тигран наконец-то нашёл любовь своей жизни. И мы сегодня свататься едем. Я-то думал, весь Ереван уже знает! Весь Ереван, а родная сестра — нет. Ну и ну.
Он покачал головой, но глаза его смеялись, и я не могла понять, чего в этом смехе больше — искренней радости или мужского самодовольства. Дядя Рафик одобрительно загудел, крёстный что-то добавил вполголоса по-армянски, а я продолжала улыбаться — вежливо, сдержанно, как и подобает дочери этого дома, — хотя внутри меня разгоралось раздражение. Все знали. Кроме меня. Опять.
Шайтан.
Как же мне не хватало Аби. Да прости меня господь за ту оплошность — за ту дождливую ночь, за ту заброшку, за плечо, которое до сих пор заживало, — но вместе с ним на больничный ушли мои руки и мои глаза. Без него я была слепа в собственном доме, глуха к перешептываниям за спиной и не знала ровным счетом ничего. Вот и сейчас — стояла посреди отцовского кабинета, улыбалась родственникам и понятия не имела, что творится за этими стенами.
— Ты чего приуныла? — дядя Рафик приподнял мой подбородок двумя пальцами — бережно, но настойчиво, заставляя посмотреть ему в глаза. — Не печалься, красавица. И тебя скоро сосватают.
Он чмокнул меня в макушку, и жесткие усы щекотно прошлись по коже. В детстве я хихикала от этого прикосновения и прятала лицо в ладонях, а сейчас едва удержалась, чтобы не отшатнуться. Я натянула улыбку — фарфоровую, что трещит по краям, но не ломается, — пробормотала что-то вежливое и выскользнула из кабинета, пока кто-нибудь ещё не решил меня "утешить".
Дверь закрылась за мной мягко, почти бесшумно, отрезав гул мужских голосов, и тишина коридора обрушилась на плечи всей своей тяжестью.
Я шла в комнату, но ноги сами замедлились у высокого окна в конце галереи. Остановившись, я
прислонилась лбом к прохладному стеклу. Внизу, во дворе, ветер гонял по брусчатке сухие листья — кружил их в маленьких вихрях, подбрасывал и бросал, а наша рыжая кошка, припав к земле, следила за ними с охотничьим азартом. Глупое создание. Хоть кому-то сейчас хорошо.
«И тебя скоро сосватают».
Где-то под сердцем кольнуло — тонко, предательски. Слова, сказанные в шутку, с доброй улыбкой и лучшими намерениями, царапали изнутри, как осколок стекла. Словно я не дочь этому дому, а вещь на витрине — красивая, дорогая, и рано или поздно найдется покупатель. И самое горькое — отец знает. Знал и тогда, когда всё рухнуло. Знал, когда я собирала себя по осколкам, по крупицам, почти невидимым частицам. И теперь — молчит. Позволяет такую дерзость от дяди, который даже не понял, что ляпнул? А может, понял. Может, им всем просто плевать.
Ну а если... он прав? Если дядя Рафик, сам того не ведая, ткнул пальцем в самое больное — в то, о чем я не позволяла себе даже думать последние два года? Возможно, мне и правда нужен тот, кто исцелит. Не вылечит — я не больна, — а именно исцелит: приласкает, укроет от ветра, возьмет под крыло и скажет те самые слова, после которых больше не нужно держать спину прямой. В его руках — расслабиться. В его доме — выдохнуть. Перестать быть дочерью барона и стать просто женщиной. Слабой. Любимой. Живой.
По щеке покатилась слеза — горячая, быстрая. Я смахнула её резко, почти зло. А затем — замахнулась и влепила себе пощёчину. Звук вышел глухим, сухим, ладонь обожгло, и голова качнулась в сторону. Больно — но справедливо.
Я дочь барона, несостоявшаяся вдова. Женщина, прошедшая через ад и не сломавшаяся. Я не имею права на пустую влагу под глазами, на жалость к себе, на эти сопливые мечты о спасителе. Никто не придет. Никто не исцелит. Только я сама — как всегда, как всю мою жизнь.
Но унывать было некогда — жизнь подхватила меня, как бурный поток, и закружила в водовороте событий. Последующие недели я почти не ночевала дома, а если и появлялась — то лишь затем, чтобы упасть в кровать и забыться тяжелым сном без сновидений.
Родители невесты Тиграна дали добро. Благословили. И с того самого дня наш дом превратился в улей — гудел, кипел, бурлил с раннего утра до глубокой ночи. По обычаям, все заботы о свадьбе легли на плечи нашей семьи, и мы с головой окунулись в эту сладкую, изматывающую, безумную круговерть.
Началось с выбора банкетного зала — мама и крёстная объездили полгорода, отвергли семь вариантов и остановились на восьмом, с хрустальными люстрами и мраморными полами, где могли разместиться все триста гостей. Потом — меню. Целая неделя ушла дня дегустаций: долма, кюфта, хашлама, десятки видов закусок, которые пробовали, отвергали, утверждали, снова пробовали. Язык уставал раньше, чем желудок.
Цветы. О, эти бесконечные цветы. Белые розы и пионы, орхидеи и веточки эвкалипта — ими должны были украсить арку, колонны, столы молодых, лестницу, ведущую в зал. Флористы работали круглосуточно, а мама всё равно находила к чему придраться: здесь недостаточно пышно, там оттенок не тот, а тут зелень недостаточно свежая. И начиналось по новой.
Украшения для невесты — отдельная песня, растянувшаяся на несколько дней. Мы с мамой, тётей и крёстной ездили в ювелирный квартал, где перед нами выкладывали на бархат ожерелья, браслеты, серьги, диадемы — всё из золота высокой пробы, с камнями, достойными султанской казны. Спорили до хрипоты: белое золото или желтое? Рубины или бриллианты? Традиционный тараз или современное платье? В итоге остановились на классике — тяжёлое золото с изумрудами, как завещала прабабка. А потом начались подарки...
По нашему обычаю, сторона жениха одаривает невесту подносами с украшениями, тканями, сладостями, и каждое подношение перевязывали особым узлом — таков был обычай в семье нашего жениха. Развязать его разрешалось только после того, как подарки оказывались в доме невесты. Мы с девочками — сестрами, кузинами, подругами семьи — собирались по вечерам в гостиной и упаковывали эти дары до онемения в пальцах. Пахло шёлком и сахарной пудрой, звучала армянская музыка, и кто-нибудь обязательно заводил старую песню про невесту, уезжающую из отчего дома. И тогда даже самые стойкие из нас начинали украдкой смахивать слезу.
Я уставала до ломоты в костях, до кругов в глазах — но в этой усталости было что-то спасительное. Бежать, заказывать, утверждать, спорить, украшать — и ни секунды на лишние мысли. Дом наполнился женским смехом, суетой, предвкушением праздника. Из кухни тянуло корицей и мёдом, в гостиной вечно кто-то спорил о цветах и рассадке гостей, а по вечерам мы собирались за чаем и решали, звать оркестр из Еревана или обойтись местным.
Три месяца пролетели как один бесконечный, утомительный, но до краёв наполненный жизнью день. И вот, в жарком августе, под сводами старинной церкви, пропахшей ладаном и розами, наши голубки сказали друг другу «да» и поклялись в вечной верности.
— Горько!
Громкий тост на весь зал звучал уже двадцатый раз, но праздник только набирал обороты. Тамада из Абхазии, усатый, в черкеске, знал своё дело туго — шутил так, что даже старики покатывались со смеху, и умело заводил танцы, один за другим. Гости выходили в круг, брались за руки и кружились в кочари, и дробь каблуков отдавалась в мраморном полу.
А наши влюбленные — ах, какой у них был танец. Тигран вел невесту бережно, почти не дыша, и она смотрела на него снизу вверх с тем самым выражением, какое бывает только у женщин, уверенных в любви своего мужчины. Он не был таким никогда — ни в юности, ни позже, ни с кем до неё. И мой долг был лишь улыбнуться, поднять бокал и пожелать счастья молодой паре:
— Пусть ваша любовь будет крепкой, как армянские горы, а ваш дом всегда будет полон счастья и тепла. За вас! — я подняла бокал и сделала глоток — шампанское приятно обожгло горло.
Гости отвлеклись на молодых, захлопали, засвистели, и я, воспользовавшись моментом, быстро встала из-за стола. Ещё секунда — и я бы выскользнула на балкон, глотнула бы воздуха, затянулась бы наконец, но...
— Ты куда?
Я прикрыла глаза на мгновение, досчитала до трёх и только потом обернулась. Надежда увидеть кого угодно, кроме него, умерла сразу же. Ильдар. Опять он.
— Воздухом подышать. Душно.
Он растянул узел галстука и сделал вид, что ему невыносимо жарко, хотя кондиционеры работали без перерыва и в зале стояла приятная прохлада. Весь его вид говорил: я страдаю, спасите меня от этой духоты.
О нет.
Я мысленно застонала. Всё, можно попрощаться с пятью минутами тишины и сигаретой. Вот же прилипала.
— Воды выпей, — отрезала я и быстро вышла, пока он не придумал, что сказать ещё.
Этот индюк как удавка на шее — не душит, но дышать не дает, и ты вечно ходишь с этим ощущением чужого присутствия на коже. Ах, да, я забыла рассказать: этот репейник таскался к нам чуть ли не каждый день. То помочь загрузить продукты — а у нас вообще-то, прислуга, ты видел нашу прислугу? То помочь со знакомыми поварами — а у нас шеф-повар из Лиона, и ему не нужны знакомые. То просто «заскучал и решил заехать». Заскучал он. Нашёл место для веселья, блин.
И ведь все радовались ему. Искренне! Чуть ли не за родного принимали, за стол сажали, лучший кусок подкладывали. Тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить — я мысленно сплюнула через левое плечо и трижды постучала костяшками по деревянным перилам, пока поднималась. Приметы — глупость, конечно, но бережёного бог бережёт.
Я поднималась на второй этаж — ненужный, пустой, но, бога ради, там были балконы. А на балконах — тишина, августовский день и возможность наконец-то сделать то, чего хотелось уже битый час. Сигарета легла в пальцы, как родная, и я с наслаждением втянула горьковатый дым. Третий раз за день. Вай, позор на мою голову. Но кто считает, когда вокруг столько шума.
Ветер унёс дым куда-то вдаль и попытался испортить мою прическу — но я успела убрать выбившуюся прядь за ухо. Затушив окурок о перила — осторожно, чтобы никто не заметил, — чуть наклонилась вперёд, вглядываясь вниз.
У дверей ресторана кучковались гости: мужчины стояли чуть поодаль, раскуривая сигареты, и что-то обсуждали вполголоса — наверняка дела, политику или чью-то машину. А на противоположной стороне, на детской площадке, под присмотром нянек резвилась малышня. Наша Амина восседала в самом центре, как маленький король на троне, и собирала вокруг себя всех бабушек разом — те ахали, всплескивали руками и, спорили, на кого она больше похожа. Я невольно улыбнулась. Хоть кто-то в этой семье получает удовольствие от праздника без оглядки на приличия.
Но куда сильнее мое внимание царапнул истеричный, визгливый смех. Я прищурилась, сканируя двор взглядом, и только тогда заметила это зрелище, достойное балагана на выезде. Полуголый упырь даже не думал стесняться, переодеваясь прямо у распахнутой дверцы машины, словно устроил персональный стриптиз посреди бела дня.
Я видела, как официантка заливается густой, болезненной краснотой от каждого его наигранного выдоха. Она прикрывала рот ладошкой, корча из себя невинную овечку, святую наивность, но при этом её масляные глаза так и шарили по его голому торсу, не отрываясь ни на секунду. Мразотная сцена дешёвого соблазнения.
Мда, у девчонки явно отсутствует не только вкус, но и элементарное самоуважение. Меня кривило всё сильнее, почти выворачивало от отвращения, пока я наблюдала этот театр абсурда. Она-то мнила себя хранительницей «чести», но он, павлин неощипанный, "невзначай" позировал, выставляя свою смазливую красоту напоказ. Уронит, мол, футболку, а сам встанет в нарочито небрежную позу, чтобы рельефный бицепс проступил ярче. Или поднимет руку, поиграет мышцами, напрягая их так демонстративно, что тошно становится. А эта дура плывёт, тает, опускаясь в своих фантазиях всё ниже, буквально раздевая его похотливым взглядом, мечтая слизать пот с этой выпяченной груди. Фу, дешёвые актёры погорелого театра, травести-шоу для нищих духом. Но за эти мысли я уже успела себя проклясть.
Он резко обернулся и, заметив меня, нагло, с животной уверенностью подмигнул. А затем склонился к уху официантки и что-то прошелестел ей в самую душу, отчего та чуть не растеклась лужицей у его ног, теряя остатки сознания от пошлого восторга. Мне казалось, будь они наедине, эта обезумевшая овечка мечтала бы лишь об одном: чтобы он трахнул её прямо на раскалённом капоте, грубо, грязно, невзирая на свидетелей. Да простит меня бог за такие картины в голове.
— Ну и ублюдок, — процедила я сквозь зубы, выплюнув это слово, как прокисшее молоко. Резко обернулась, откинув волосы назад размашистым, почти яростным жестом, но не успела я выдохнуть, как этот идиот материализовался прямо передо мной, вырос из-под земли, чтоб его.
— Кто ублюдок? — ухмыльнулся Ильдар, растянув губы.
От неожиданности я отшатнулась, буквально впечатавшись лопатками в холодную стену, сердце дёрнулось, пропустило удар и понеслось галопом.
— О мой бог! Чтоб тебя в кипящий жир опустили, живьём! — выкрикнула я, судорожно хватая ртом воздух. — Да что ты ко мне прилип, как банный лист к голой жопе?! Отстань, ради всего святого! Кусок иди...
Окончание фразы застряло где-то в горле. Внизу живота вдруг резануло острой, предательской болью, и я согнулась пополам, прикусив губу до металлического привкуса.
— Милена?! — он тут же метнулся ко мне, цепко подхватывая под руки. Ни капли наигранности — только резкая, непривычная собранность. — Что такое? Что болит?
— Ай, да кольнуло что-то, переела, видимо, — прошипела я, сжимая ладонью живот так, словно пыталась удержать боль внутри. — Да уйди ты уже, руки свои загребущие убери.
Буркнула я, с силой отталкивая его от себя — грубо, без намёка на благодарность или слабость.
— Может, скорую? — крикнул он вслед, и в голосе мелькнуло что-то похожее на тревогу.
Я лишь молча махнула рукой, отмахиваясь, как от назойливой мухи, и пошла дальше, успокаивая сердце. Боль потихоньку отпускала, сворачиваясь тупым комком внизу живота. Оборачиваться не хотелось. Видеть эту холёную физиономию — тем более.
Выпрямившись, я судорожно сглотнула и, вздёрнув подбородок повыше — с той грацией, которой позавидовала бы любая львица, — спустилась вниз по мраморной лестнице. Каблуки цокали уверенно, чеканя шаг, хотя внутри всё дрожало. Я скользила сквозь толпу, ловя на себе рассеянные взгляды, и молилась только об одном: чтобы никто не заметил этого секундного, унизительного провала.
Опустившись на бархатный банкетный стул, я ещё не успела выдохнуть, как рядом, шурша шёлком дизайнерского платья, материализовалась Камилла. Идеально уложенные локоны, бриллиантовые капли в ушах, тонкий шлейф эксклюзивного парфюма — но все эти атрибуты роскоши перечёркивались её сведёнными бровями. Плохой знак. Очень плохой.
— Ты чего бледная? У тебя тон лица, как у фарфоровой куклы, — она потянулась к моему лбу, явно намереваясь коснуться, но я перехватила её запястье быстрее, чем она успела моргнуть.
— Не трогай. Макияж сотрёшь, — фыркнула я, отодвигаясь вместе со стулом. Жест вышел резче, чем стоило, но извиняться не хотелось.
Камилла, не будь дурой, тут же оценила обстановку и, стараясь не привлекать лишних глаз, опустилась рядом, приблизившись почти вплотную. Её горячий шёпот защекотал ухо:
— Точно всё хорошо? Ты белее скатерти.
— Отлично, — я натянула ослепительную улыбку, ту самую, что отрабатывала перед зеркалом годами, и перевела взгляд на танцпол, где кружились нарядные гости. — Просто твой Ильдар у меня под ногами путается. Утомил.
— Он просто проявляет уважение.
— Пускай проявляет в других местах, подальше от мен. Желательно, в другом районе города, подальше от меня, — съязвила я, схватила со стола бокал и осушила шампанское залпом. Холодные пузырьки обожгли горло, на мгновение перебив подкативший к самому горлу комок. Я резко поднялась, отставила бокал и, не глядя на Камиллу, двинулась в гущу танцующих — лишь бы не оставаться на месте, и не дать тревоге догнать меня.
Меня сразу подхватили под руки и утянули в пляс — закружили, завертели, не спрашивая разрешения. Я отдалась этому вихрю с каким-то отчаянным, пьяным удовольствием, хлопая в ладоши в такт музыке и забыв обо всём на свете. В какой-то момент я даже скинула каблуки, и пошла в лезгинку наперегонки с другом жениха, выбивая дробь босыми пятками по прохладному паркету. Вот от чего они у меня так предательски немели к концу вечера. Судьба будто намекала, а я, дура, не слушала.
И хоть пить я умела — сказывалась многолетняя закалка светскими приёмами, — наутро голова гудела так нещадно, словно по ней лупили набатом. Я мечтала лишь об одном: превратиться в айсберг, целиком, без остатка, чтобы утихомирить эту адскую боль, раскалывающую череп изнутри.
Но вместо тёплой постели, прохладных простыней и спасительной тишины, я с этой самой больной, чугунной головой стояла за хлипкой больничной ширмой в кабинете врача. Пальцы не слушались, пока я стягивала юбку вместе с нижним кружевом. Мне велели сесть в гинекологическое кресло и раскинуть ноги, и я подчинилась, чувствуя себя до отвращения уязвимой. Холодная клеёнка обожгла бёдра. Мой врач — немолодая, видавшая виды женщина с усталыми глазами — долго и молча осматривала меня, не произнося ни звука.
— Когда последняя менструация была? — спросила она наконец, отрываясь от осмотра.
— Ой, — я вздохнула, растирая пульсирующий висок кончиками пальцев, — с этой чёртовой свадьбой, знаете, я нихрена не помню. Всё смешалось.
Врачиха понимающе кивнула и опустила голову, продолжая свою молчаливую, кропотливую работу. Через пару минут она с тихим, металлическим стуком отложила инструмент в лоток.
— Ну, тут всё понятно, — бросила она, даже не взглянув в мою сторону, и резко отъехала на стуле к своему столу. Колёсики скрипнули — мерзко, пронзительно, — и этот звук резанул по натянутым до предела нервам, острый, как хорошо заточенный скальпель.
— Что понятно? — я застыла, вцепившись побелевшими пальцами в подлокотники кресла.
Она наконец сняла маску, и посмотрела на меня. Взгляд усталый, но с мягкой, почти материнской улыбкой, от которой у меня почему-то защипало в носу.
— Беременна ты. Двенадцать недель.