Глава 14: Лучший подарок - это не то, что просил
Жизнь — это то, что случается, пока ты строишь планы сдохнуть.
Суббота, десять утра. Я стою у двери Алекса, сжимаю в руках пакет из крафтовой бумаги, перевязанный бечёвкой, и чувствую себя идиоткой. Потому что он не просил подарков. Потому что он вообще не хотел, чтобы кто-то помнил о его дне рождения. Потому что я всё равно помню.
Стучу. Тишина. Стучу ещё раз — громче. За дверью слышно, как Пряник цокает когтями по полу, как он скулит, а потом раздаётся глухое рычание.
— Угомонись, — голос Алекса хриплый, спросонья. — Я уже иду.
Дверь открывается. Он стоит на пороге в старой футболке с растянутым воротом, в пижамных штанах с дыркой на колене. Волосы спутаны, под глазами — тени, но он не выглядит так, как в прошлый раз. Не выглядит так, будто не спал несколько дней. Просто уставший. Обычный уставший. Я не знаю, радоваться этому или нет.
— Ты чего так рано? — он щурится на свет, пропуская меня внутрь. — Пряник ещё даже не какал, а ты уже здесь.
— Обаятельный, как всегда, — я захожу, стягиваю кеды, ставлю пакет на столик в прихожей. — Это тебе.
— Что это? — он смотрит на пакет так, будто там бомба.
— Открой, не взорвётся.
Он открывает. Достаёт скетчбук в твёрдой обложке — тёмно-синий, почти чёрный, как его настроение по утрам. Потом ластик-клячку, потом набор графитовых карандашей — от твёрдых до мягких. Вертит их в руках, молчит. Я смотрю на его лицо, пытаясь угадать, что он думает. Не угадываю.
— Ты решила сделать из меня художника? — он усмехается, но усмешка выходит кривой. — Или это новая чесалка для зубов Пряника?
— Это чтобы ты рисовал, — я засовываю руки в карманы джинсов, чтобы не крутить край куртки. — Я не лезу, не смотрю, не прошу показывать. Просто... ты в последнее время ничего не рисовал. А раньше рисовал.
— Я вообще не просил подарков, — он кладёт карандаши обратно в пакет, но не грубо, а осторожно, как будто боится сломать. — И не хочу, чтобы ты тратилась.
— Я не тратилась. Карандаши — с бензоколонки. Со скидкой.
Он поднимает голову, смотрит на меня. В его глазах — что-то, чего я не понимаю. Не раздражение, не злость. Скорее... растерянность.
— С бензоколонки? — переспрашивает он.
— Ага. Пряник обожает их грызть. Думаю, ему понравится.
Он усмехается — на этот раз почти искренне. Убирает пакет в стол, захлопывает ящик. Я замечаю, что он не выбрасывает. Это уже что-то.
Пряник подходит ко мне, тыкается мокрым носом в ладонь. Я чешу его за ухом, он довольно вздыхает и укладывается на мои ноги.
— Ты завтракал? — спрашиваю я.
— Я только встал. И вообще, с каких пор ты готовишь?
— С сегодняшних пор, — я прохожу на кухню, открываю холодильник. Внутри — полка йогуртов, коробка с соком, остатки вчерашней пиццы, которую мы заказывали после его жалких попыток меня выгнать, и банка солёных огурцов. Классика холостяцкой жизни. — Боже, Алекс, у тебя тут даже яиц нет.
— А зачем они мне? Я не умею их готовить.
— Я тоже, — я выпрямляюсь, закрываю холодильник. — Но мог бы попытаться. В честь дня рождения.
— В честь дня рождения я хочу спать до обеда, — он садится на табурет, кладёт голову на руки. — И чтобы меня никто не трогал.
— Поздно, — я включаю чайник, достаю две кружки. Ту, с трещиной — ему, ту, с изображением кота — себе. — Я уже здесь. И Пряник уже наступил тебе на лицо, пока ты спал. Считай, день испорчен.
— Ты невыносима, — он говорит это без злости. Просто констатирует факт.
— Я знаю.
Мы пьём кофе. Пряник жуёт свой завтрак. За окном — серое ноябрьское небо, которое никак не может решиться на дождь. В тишине только звук чашек и его редкие комментарии про погоду, про то, что сосед снизу опять играет ужасный рэп, про то, что Пряник сожрал носок.
— С днём рождения, — говорю я, когда он допивает вторую чашку.
— Спасибо, — он смотрит в кружку, на дне — кофейная гуща. — Знаешь, я не думал, что доживу до восемнадцати. Серьёзно. В шестнадцать был уверен, что не переживу семнадцатый. В семнадцать — что восемнадцатый наступит, только если я не приложу к этому руку. А вот он. Наступил. И что с ним делать — непонятно.
— Жить, — я отвечаю так просто, будто это очевидно.
— Жить, — повторяет он, пробуя слово на вкус. — Звучит как издевательство.
Может быть. Но другого плана у меня нет.
В обед приходит сообщение от Джона. В общий чат — тот самый, который мы создали после той ночи и который теперь хранил молчание, как могила. Я даже забыла, что он существует. Телефон вибрирует, я смотрю на экран и не верю своим глазам.
«Знаю, что ты не празднуешь, Фостер. Но у отца знакомый — клуб-бар в центре. Свой. Документы спрашивают только для вида. Близнецов пустят. Блэр — тем более. Я договорился. В 20:00. Без отмазок».
Я перечитываю сообщение три раза. Алекс читает его через моё плечо. Вот же привычка — лезть не в своё дело.
— Он псих, — говорит Алекс. — Я не пойду.
— Пойдёшь, — я убираю телефон.
— Это приказ? — он приподнимает бровь.
— Это просьба. Мы сходим. На час. Если будет погано — уйдём. Но ты не будешь сидеть в этой серой конуре в свой день рождения.
— Ты когда успела стать такой... командующей?
— Это у тебя побочка от таблеток, — я улыбаюсь. — Ты просто забыл, какая я на самом деле.
Он вздыхает. Но не спорит.
Вечером мы собираемся у клуба. Полумрак, неоновая вывеска, от входа пахнет дымом и дешёвыми духами. Джон встречает нас у двери — в чёрной рубашке, с закатанными рукавами, без своей обычной свиты. Он выглядит... другим. Не таким, как в школе. Спокойнее, что ли. Или просто уставшим.
— Проходите, — кивает он, открывая дверь. — Столик на шестерых, в глубине.
Внутри — приглушённый свет, диваны из тёмной кожи, стойка, за которой бармен протирает стаканы. Диджей в углу играет что-то дабовое, не слишком громко. Людей немного — компания за дальним столом, пара у стойки, официант, который скользит между столиками с подносом.
Джесс и Стивен уже здесь. Джесс в коротком платье, с яркими серьгами, с идеальной укладкой — но я вижу, как её пальцы сжимают сумочку слишком сильно. Стивен рядом, положил руку ей на плечо — успокаивает, придерживает. Они всегда так делают. Близнецы.
— Ребекка! — Джесс подбегает, обнимает меня — порывисто, как маленькая. — Ты пришла! Я думала, ты не придёшь.
— Я тоже так думала, — я отстраняюсь, смотрю на неё. Под ярким гримом — синева под глазами. Она не спит. Никто из нас не спит. — Ты как?
— Отлично! — её голос слишком звонкий, чтобы быть настоящим. — Мы сегодня отдыхаем! Правда, Стив?
— Правда, — он кивает, и в его глазах — та же усталость. Такая же, как у всех.
Зои уже сидит за столиком, потягивает коктейль через трубочку, листает телефон. Увидев нас, откладывает его, улыбается — широко, ярко, как на обложке глянца. В её коротком платье, с идеально накрашенными губами, она выглядит так, будто пришла на съёмку, а не в клуб. Кто её вообще позвал и зачем?
— Ну наконец-то, — тянет она. — Я уж думала, вы меня тут одну бросите.
— Ты не одна, — садится рядом Джон, и Зои на секунду замирает, но быстро берёт себя в руки. Ясно, Джон позвал. Мило, но тупо.
— Я с Джонатаном уже говорила, — она бросает на него быстрый взгляд. — Он, оказывается, умеет улыбаться. Кто бы мог подумать.
— Только если есть повод, — Джон пожимает плечами, заказывает у подошедшего официанта воду с лимоном. Не пьёт. Я замечаю.
— Ты сегодня за рулём? — спрашиваю я.
— Ага, — он кивает. — И вообще, не хочу пить.
Стивен заказывает мохито — безалкогольный. Джесс — «Кровавую Мэри», исключительно из-за названия. Зои — что-то розовое в высоком бокале. Алекс — колу. Я — текилу. Потому что сегодня я хочу забыть, как меня зовут.
— Ты уверена? — Алекс смотрит на меня, когда официант уходит.
— Я не маленькая, Фостер, — я отвечаю тем же тоном, каким он отвечал мне тысячу раз. — Не читай нотации.
— Не читаю, — он откидывается на спинку дивана. — Просто сижу рядом.
Атмосфера в баре разогревается. Диджей сменил дабовый минимализм на что-то более ритмичное — басы упругие, живые, они вибрируют в грудной клетке, заставляя забыть о том, что за стенами — ноябрьская сырость и бесконечный дождь. Клуб наполняется народом: кто-то уже танцует на небольшом пятачке у сцены, кто-то сидит за столиками, потягивая коктейли и разглядывая новых знакомых.
Джесс, допив свою «Кровавую Мэри» и ощутив прилив псевдо-смелости, вытаскивает Стивена на танцпол. Стивен упирается для вида, но его улыбка — искренняя, почти детская — выдаёт, что он не против. Они танцуют неуклюже, в основном Джесс, размахивая руками и запрокидывая голову, а Стивен просто стоит рядом, иногда повторяет её движения — с той неловкой грацией, которая бывает у людей, привыкших всё контролировать. Но на него никто не смотрит. Все смотрят на Джесс — яркую, громкую, живую, как горящая спичка, которую вот-вот затушат, но она пока горит.
Зои и Джон остались за столиком. Зои что-то говорит — жестикулирует, смеётся, наклоняется к нему ближе, чем нужно. Джон кивает, иногда отвечает односложно, но его взгляд всё время скользит по залу — проверяет, наверное, всё ли спокойно. Или просто не знает, куда деть глаза от её декольте. Я не уверена. Ему не идёт роль молчаливого наблюдателя, но он старается. А Зои... Зои, кажется, получает удовольствие. Не от того, что он не поддаётся, а от самого процесса — от того, что может быть собой, не притворяться, не играть. Я вижу это по её плечам — они расслаблены, не напряжены, как в школе.
Алекс сидит рядом со мной у барной стойки. Я — на высоком стуле, который всё время норовит провернуться, он — на соседнем, положив локоть на стойку и наблюдая за барменом. Я пью, он — нет. Из-за таблеток, говорит. И из-за того, что завтра на учёбу. И из-за того, что вообще не хочется. Врёт, конечно. Просто не хочет, чтобы я чувствовала себя виноватой.
Я пью текилу — с лаймом и солью. Абсент — через ложку, с сахаром. Виски — двойной, залпом. Жидкость обжигает горло, желудок сжимается в комок. Мир начинает вращаться медленнее, становится мягче, будто кто-то нажал на замедление.
— Ты чего такой спокойный? — спрашиваю я, когда счёт выпитых шотов переваливает за пять. Голос заплетается, язык стал ватным, но говорить почему-то легче. Все мысли, которые обычно прячутся в уголках, вылезают наружу, становятся громкими, наглыми, не прячутся. — Я пью, а ты сидишь и смотришь. Как психолог.
— Я не психолог, — Алекс пододвигает ближе стакан с водой, но я игнорирую. — Я просто человек, который не хочет, чтобы ты потом говорила, что я тебя не предупреждал.
— Не предупреждал о чём? — я наклоняю голову, и мир наклоняется вместе со мной. Барная стойка становится кривой, огни плывут.
— О том, что запивать панику алкоголем — плохая идея, — он поворачивается ко мне, и его лицо слишком близко. Я вижу каждую жёлтую крапинку в его глазах, каждую царапину, каждый синий волосок, выбившийся из общей массы. — Но ты взрослая. Делай что хочешь.
— Я делаю, — я заказываю ещё. Бармен смотрит на Алекса, тот пожимает плечами — мол, не я за неё отвечаю.
Шестой шот. Мир становится ещё мягче. Музыка — уже не музыка, просто набор звуков, которые пульсируют в такт сердцу. Я слышу, как кто-то поёт — кажется, это Ed Sheeran, кажется, эта песня называется «Shape of You», кажется, я её ненавижу. Но почему-то начинаю подпевать.
— Ты не умеешь петь, — замечает Алекс.
— А ты умеешь? — огрызаюсь я, но он не обижается. Просто присоединяется. Тихо, почти шёпотом, чтобы никто не слышал.
Мы сидим на высоких барных стульях, я — покачиваясь, он — неподвижно, как скала. Наши плечи почти касаются. Его рука лежит на стойке, в паре сантиметров от моей. Я смотрю на его пальцы — длинные, с обкусанными ногтями — и думаю о том, как странно, что он вообще здесь. Что он не сбежал. Что он рядом, когда внутри — дыра, такая огромная, что я сама в ней тону, а он просто сидит и не пытается меня спасать.
— Я не могу больше притворяться, — слышу я свой голос, будто со стороны. — Что всё нормально. Внутри — дыра. Такая дыра, что я сама в ней тону. А все делают вид, что меня спасают. А никто не спасает. Потому что я не хочу, чтобы меня спасали.
— Тогда не спасаем, — Алекс поворачивается ко мне. — Просто сидим. Пей, если хочешь. Я всё равно не останавливаю.
— Ты не...? — я не договариваю.
— Я на тебя не в обиде, — он говорит это так спокойно, так просто, будто ничего особенного не происходит. Будто это нормально — сидеть в баре в свой день рождения, смотреть, как твоя подруга напивается в стельку, и не пытаться её остановить.
— А должен быть, — я смотрю на него. В свете софитов его лицо кажется чужим — слишком правильным, слишком спокойным. — Обижаться должен. Я испортила твой день рождения.
— Ты не испортила, — он качает головой. — Ты просто... пьёшь. Это твой выбор.
— Дурацкий выбор, — я опускаю голову, смотрю на свои руки. Пальцы дрожат. Или мне кажется. — Я всегда делаю дурацкие выборы. Тогда, в Чарльстоне, я выбрала врать. Потом, в школе, я выбрала молчать. А теперь я выбираю... это.
— Что — это?
— Забыться. — Я поднимаю голову, смотрю ему в глаза. — На минуту. На час. На одну грёбаную минуту забыть, что я убила человека, что моя мать спивается, что отец смотрит на меня как на чужую, что я... — я замолкаю. Слова застревают в горле.
— Что — ты? — он не отводит взгляд.
— Что я совсем одна, — шепчу я. — Даже когда вы все рядом. Даже когда ты рядом. Я всё равно одна.
Он молчит. Смотрит на меня. В его глазах — не жалость, не осуждение. Что-то другое. Что-то, что я не умею называть.
— Ты не одна, — говорит он. Голос тихий, но твёрдый.
— Вrёшь, — я усмехаюсь. Усмешка выходит кривой, пьяной.
— Не вру, — он качает головой. — Просто ты не умеешь замечать.
Песня заканчивается, начинается что-то другое — но мы уже не слышим. Я поворачиваюсь к нему, хочу сказать что-то ещё — и теряю равновесие. Стул шатается, мир наклоняется, я чувствую, что падаю, но его руки уже подхватывают меня за локти, удерживают, притягивают ближе. Наши лица оказываются в паре сантиметров.
Я смотрю на него. На его губы, на шрам в уголке, на то, как свет падает на скулы. В голове пусто. И тихо. Впервые за долгое время — тихо.
— Дерьмовая идея. И от тебя за километр пахнет кофе, — говорю я. Голос хриплый, пьяный. — Ты в курсе?
— Знаю, — его глаза смотрят на меня. В них — ни капли насмешки.
Я чувствую его дыхание на своих губах. Тёплое, с нотками колы и кофе. Чувствую, как его пальцы сжимают мои локти — не больно, но уверенно, будто он боится, что я исчезну. Чувствую, как сердце колотится где-то в горле — и не понимаю, моё это сердце или его. И мне всё равно.
Он наклоняется первым. Или я? Я не знаю. Знаю только, что его губы касаются моих.
Мир замирает. Музыка исчезает, огни перестают мигать. Где-то там, далеко, Джон заказывает воду со льдом, Джесс смеётся над чем-то, Зои поправляет волосы — всё это становится таким далёким, ненужным, ненастоящим. Никто не видит нас — мы за барной стойкой, в полумраке, и все заняты собой. Джесс и Стивен на другом конце бара, Зои и Джон за столиком в глубине — оттуда не видно. Только бармен, но он отвернулся к кофемашине. Только мы. Только тишина.
Я не знаю, как целоваться. Я никогда не целовалась. Мои губы застыли, не отвечают, просто чувствуют — его дыхание, его тепло, странное покалывание, которое разбегается от губ к щекам, к шее, к кончикам пальцев. Это не страстно. Не пошло. Не так, как показывают в фильмах, где люди бросаются друг на друга, будто от этого зависит жизнь. Это мягко. Осторожно. Как будто он боится сделать больно.
Его рука скользит с моего локтя на спину, придерживает, не даёт упасть. Я чувствую тепло его ладони через тонкую ткань платья — горячее, почти обжигающее. Другая рука касается моего лица, большим пальцем проводит по скуле, гладит, успокаивает. Он не торопится. Не углубляет. Просто целует — коротко, невесомо, отрывается на секунду, смотрит на меня — и снова целует. Я закрываю глаза.
Первый поцелуй оказался не таким, как я представляла. Я думала, он будет похож на взрыв — громко, ярко, с искрами и фейерверками. А он похож на тишину. На тот момент, когда замолкают все голоса в голове и остаётся только он. Только его губы, его руки, его дыхание.
Я чувствую, как его ресницы касаются моих щёк, когда он прикрывает глаза. Чувствую, как он выдыхает — коротко, прерывисто — и от этого выдоха внутри что-то переворачивается, становится мягче, теплее. Я поднимаю руку, касаюсь его плеча — не оттолкнуть, просто коснуться, убедиться, что он настоящий.
Он не просит большего. Просто остаётся рядом, губы на губах, руки на спине и лице. Просто даёт мне почувствовать, что я не одна. Что есть кто-то, кто не убежит. Кто останется.
Мои губы наконец начинают отвечать — неумело, застенчиво, но я пробую. Чувствую, как его рот приоткрывается, как он ловит мой выдох. И мир, который замер, снова начинает вращаться — но уже медленнее, осторожнее, будто боится нас спугнуть.
А потом я слышу, как он шепчет моё имя.
— Бекс...
Я открываю глаза. Он смотрит на меня — и в его взгляде нет того, чего я боялась. Нет жалости. Нет насмешки. Только вопрос. Молчаливый, немой, который я не умею читать.
— Не уходи, — шепчу я. Или думаю, что шепчу. Губы не слушаются, язык заплетается, мир снова наклоняется. — Не уходи... пожалуйста...
— Я не ухожу, — отвечает он, и его голос такой близкий, такой настоящий, что у меня перехватывает дыхание. — Я здесь. Я рядом.
Я хочу сказать что-то ещё. Что-то важное. Что-то, что запомнится. Но мир наклоняется сильнее, я наклоняюсь вместе с ним — слишком сильно, слишком резко — и лечу вниз.
Алекс не успевает меня подхватить.
Пол встречает меня плечом, потом головой. Темнота приходит не сразу — сначала цветные круги перед глазами, потом тишина, а потом ничего.
***
Она падает.
Я не успеваю подхватить. Стул опрокидывается, она сползает с него, плечо ударяется о край барной стойки, потом голова — о пол. Глухой стук. Бармен охает, кто-то из соседнего столика оглядывается. А она просто лежит. Лицом вверх. Глаза закрыты.
— Бекс? — я опускаюсь на колени рядом, трогаю её за плечо. — Бекс, ты слышишь меня?
Ничего. Она дышит — ровно, спокойно, как во сне. Но это не сон. Это алкоголь. Шесть шотов за сорок минут на пустой желудок. Организм сдался.
— Твою мать, — выдыхаю я.
Подбегают Джесс и Стивен. Джесс бледная, в глазах страх, Стивен уже оценивает обстановку — быстрый взгляд на меня, на Бекс, на бармена, который тянется к телефону.
— Не надо скорую, — говорю я ему, поднимаясь. — Она просто перебрала. Ей нужен кто-то, кто отвезёт домой. Или... — я замолкаю, потому что не знаю, кому звонить.
Мать Бекс? Та самая, что пьёт по ночам и ходит на терапию днём? Она сейчас не в том состоянии, чтобы... Или в том? Я не знаю. Я вообще ничего не знаю. Я просто стою над бесчувственным телом девушки, которую поцеловал минуту назад, и чувствую, как внутри всё холодеет.
— Я позвоню её отцу, — говорю я, доставая телефон.
— Ты уверен? — Стивен хмурится. — Он может...
— Он может засудить меня? Посадить? Убить? — я усмехаюсь, набирая номер. — Пусть. Лишь бы забрал её отсюда.
Мистер Блэр отвечает после второго гудка.
— Алекс? — его голос спокойный, но я чувствую, как он напрягается.
— Мистер Блэр, Бекс... ей плохо, — я стараюсь говорить тихо, но рядом стоит бармен, и Джон уже подошёл, и где-то там, за моей спиной, Зои смотрит на Бекс с таким выражением, будто она не первый раз видит, как кто-то отрубается. — Мы в баре. Она выпила слишком много. Я... я не думал, что она так...
— Адрес, — перебивает он.
Я диктую.
— Я буду через пятнадцать минут, — он сбрасывает.
Я убираю телефон, сажусь на пол рядом с Бекс, прислоняюсь спиной к барной стойке. Она лежит рядом, голова на моей куртке, которую я успел подложить, пока ждал ответа. Дышит. Жива.
— Ты идиотка, — шепчу я.
Она не слышит.
— Алекс? — Джесс садится на корточки рядом. В её глазах — слёзы. Она кусает губу, чтобы не разреветься. — Она... она будет в порядке?
— Будет, — отвечаю я, хотя не уверен. — Её отец едет.
— Я останусь с тобой, — говорит Зои, подходя ближе.
— Не надо, — я мотаю головой. — Джон отвезёт вас. Правда, Рокс?
Джон кивает. Он стоит чуть поодаль, засунув руки в карманы брюк. Его лицо — спокойное, но я вижу, как он сжимает челюсть.
— Я за рулём, — говорит он. — Могу отвезти близнецов.
— А Зои? — спрашиваю я.
— Я на такси, — отвечает она, и в её голосе нет обиды. Только тихая, твёрдая решимость. — Я не пьяна. Доеду.
Джесс подходит ко мне, наклоняется, шепчет на ухо:
— Ты не виноват. Ты не заставлял её пить.
— Я позволил ей, — отвечаю я, не глядя на неё. — Это одно и то же.
Она не спорит. Только сжимает моё плечо и уходит вслед за Стивеном к выходу.
Джон задерживается на секунду. Смотрит на Бекс, потом на меня.
— Удачи, Фостер, — говорит он. И уходит.
Зои кивает мне и исчезает за дверью.
Мистер Блэр приезжает через двенадцать минут. Я узнаю его машину — тёмный седан, который я видел у их дома. Он выходит, быстрым шагом идёт к нам, и я видит в его глазах ту же холодную решимость, что и у Бекс, когда она злится. Яблоко от яблони.
— Что случилось? — спрашивает он, опускаясь на корточки рядом с Бекс. Проверяет пульс, дыхание. Смотрит на меня.
— Она выпила, — говорю я. — Шесть шотов. На пустой желудок. Я... — я замолкаю, потому что объяснения звучат как оправдания. А оправдываться мне нечем.
— Ты не пытался её остановить?
— Пытался. Она сказала, что не маленькая.
Мистер Блэр вздыхает. Проводит рукой по лицу — жест, который я видел у Бекс сотни раз.
— Она права, — говорит он. — Не маленькая. Но дура — да.
Он поднимает Бекс на руки — легко, будто она ничего не весит. Я подхватываю свою куртку, иду следом, открываю дверь машины.
— Я поеду с вами, — говорю я. — Если можно.
Мистер Блэр смотрит на меня. Долго, пристально. Потом кивает.
— Садись.
Ночь в приёмном покое — это отдельный вид ада. Мистер Блэр заполняет бумаги, я сижу на жёстком пластиковом стуле и смотрю на капельницу, из которой в руку Бекс течёт какой-то раствор. Она спит — или без сознания, я уже не различаю. Врач сказал, что всё будет в порядке, что алкогольное отравление, промывание, наблюдение, но отпустят под утро.
Они нас отпустили в шесть. Я сидел на заднем сиденье, её голова у меня на коленях, волосы разметались, пахнет от неё лекарствами и чем-то кислым. Мистер Блэр вёл машину молча. Только раз спросил, где я живу. Я ответил. Он кивнул.
Дома я не мог уснуть. Пряник тыкался носом в ладонь, требуя объяснений, но я молчал. Сидел на подоконнике, смотрел, как серое небо светлеет, и прокручивал в голове тот поцелуй.
Она не помнит, наверное. Напилась до чёртиков, отключилась. Спросит утром — что случилось, как она здесь оказалась? А я что скажу? «Ты напилась и вырубилась. И ещё мы целовались, но это, наверное, ничего не значит, потому что ты была пьяна, а я дурак».
Я принимаю таблетки. Механически, по привычке. Глотаю, запиваю водой, не чувствую вкуса.
Я прихожу к ней около полудня. В руках — её подарок, который я решил вернуть, ибо рисовать сил нет, и пакет из круглосуточного: апельсиновый сок, солёные крендельки, бутылка воды. Имбирные конфеты от тошноты — я вспомнил, что когда меня тошнило после таблеток, они помогали.
Мистер Блэр открывает дверь. Смотрит на пакет, потом на меня.
— Ты не обязан был приходить, — говорит он.
— Я знаю, — я переступаю порог.
Он кивает. Проводит в гостиную, садится в кресло, кивает на диван.
— Садись. Она в комнате, но я сначала хотел поговорить.
Я сажусь. Сжимаю пакет так, что бумага хрустит.
— Мистер Блэр, я должен извиниться. Это моя вина. Я не должен был позволять ей... Я знал, что у неё нервы сдавали на этой неделе, но не остановил. Простите.
Он смотрит на меня долго, прищурившись. Потом вздыхает, откидывается на спинку кресла.
— Алекс, я хотел бы верить, что это твоя вина, — говорит он. — Правда. Мне было бы легче. Я бы знал, на кого злиться. Но я знаю свою дочь. Если она решила напиться — она бы напилась даже на необитаемом острове. Ты был рядом. За это спасибо. Остальное — не твоя забота.
Я не знаю, что ответить. Просто сижу, смотрю на свои руки.
— Она в комнате, — говорит он после паузы. — Иди. Только не буди — она еле живая.
Поднимаюсь по лестнице. Стучу тихо.
— Войдите, — голос хриплый, будто она плакала. Или её тошнило. Или и то, и другое.
Я захожу.
Бекс сидит на кровати, укутанная в одеяло, как кокон. Волосы спутаны, лицо бледное, под глазами круги — не такие, как у меня после бессонницы, а какие-то синюшные, болезненные.
— Ты похожа на зомби, — говорю я, пытаясь улыбнуться. — Но зомби хотя бы не страдают похмельем.
— Не кричи... пожалуйста, — она морщится, прижимает ладонь ко лбу. — Голова взорвётся.
Я киваю, говорю тише:
— Я принёс сок. И крендельки. И воду.
— Оставь на тумбочке. Я потом.
Я ставлю пакет. Сажусь на край кровати. Она лежит, отвернувшись к стене, смотрит на трещину на стене или просто закрыла глаза — не видно.
— Мне так стыдно, — говорит она. Голос глухой, будто она говорит в подушку. — Я вела себя как последняя дура. Всё было ужасно. Твой день рождения — и я его испортила. Это было ужасно.
— Ну, не так уж и ужасно. Ты просто...
— Я... я хочу забыть всё. Всё, что было. Ладно? — она перебила меня. — Не напоминай мне. Я просто... я не знаю, что на меня нашло.
Я смотрю на её спину, на пряди рыжих волос, выбившиеся из пучка.
— Что именно забыть? — спрашиваю я тихо.
— Всё, — она вздыхает. — Абсолютно всё. Никому не рассказывай. Пожалуйста. Я не хочу, чтобы кто-то знал, какая я жалкая. Просто... сделай вид, что ничего не было.
Сердце пропускает удар. Не от страха — от того, как ровно она это говорит. Будто режет ножом, но по касательной. Не глубоко, но больно.
Она о поцелуе? Просит забыть, что мы целовались? Или вообще про весь вечер — про песни, про слёзы, про её признание, что она чувствует себя хуже некуда?
— Хорошо, — слышу я свой голос. Как будто не я говорю. Как будто кто-то другой, кто умеет принимать решения, не думая о последствиях. — Как скажешь.
Я сжимаю край одеяла, смотрю на свои пальцы, на обкусанные ногти. Она не помнит? Точно не помнит. Иначе сказала бы. Или нет. Или помнит, но боится? Или не боится, а просто... не хочет. Не хочет, чтобы это что-то значило. Для неё это ничего не значило. Просто пьяный порыв. Просто проверка.
Я отпускаю одеяло, встаю.
— Я пойду, — говорю. — Отдыхай.
Она поворачивается. Её глаза — красные, заплаканные, но слёзы высохли. Смотрит на меня, и я вижу в них — усталость. Не обиду. Не злость. Просто усталость, такую же, как у всех.
— Ты обиделся? — спрашивает она.
— Нет, — вру я. — Просто... устал. Я зайду завтра. Если можно.
— Можно.
Я выхожу из комнаты. Прохожу мимо мистера Блэра, который читает газету в гостиной, киваю ему, надеваю кеды, выхожу на крыльцо.
Я сажусь на холодные ступеньки крыльца. Достаю пачку сигарет, выбиваю одну, кручу в пальцах. Не закуриваю. Просто смотрю на белую бумагу, на оранжевый фильтр, на то, как ветер теребит сигарету, будто торопит.
Восемнадцать лет. Я старше отца — в том смысле, что он в восемнадцать уже был наркоманом. У него уже была передозировка, которую он пережил, чтобы потом не пережить следующую. У него уже была моя мать — такая же потерянная, такая же сломанная, такая же отчаянно цепляющаяся за любого, кто посмотрит в её сторону.
А я просто сижу на крыльце и боюсь войти обратно. Потому что она сказала «забудь», и я не знаю — про поцелуй или про всё. Но спрашивать не умею. А она — отвечать. Никогда не умела. Только иголки наружу, только «отойди, я в порядке», только улыбка, которая режет по глазам, потому что в ней ни капли настоящего.
Пряник остался дома один. Наверное, скулит у двери, ждёт, когда я вернусь. Я обещал, что мы погуляем вечером. Обещал, что купим ему ту игрушку, которую он порвал в прошлый раз. Но сейчас я просто сижу и не могу заставить себя встать.
Ветер дует с океана — холодный, сырой, пахнет водорослями и дальними странами, в которых я никогда не был. Я вдыхаю его, и лёгкие наполняются ноябрём. Ноябрь всегда пахнет смертью. Или началом. Сложно отличить, когда ты живёшь в городе, где не бывает снега, а только дожди и серая тоска, которая просачивается под кожу.
Я засовываю сигарету обратно в пачку. Не сегодня.
За спиной скрипит дверь.
— Алекс.
Я оборачиваюсь. Мистер Блэр стоит на пороге, в домашних тапочках, в старой кофте, которую Бекс когда-то купила ему на Рождество. Его лицо — усталое, с морщинами, которых я раньше не замечал.
— Ты забыл пакет, — говорит он, протягивая мне крафтовую бумагу — тот самый, с подарком. Я взял его, когда уходил из её комнаты, но оставил в прихожей.
— Это ей, — говорю я, не беру. — Карандаши. Она хотела, чтобы я рисовал. А я не хочу.
— Я знаю, — он не отнимает руку. — Я прочитал записку. Она там внутри, между карандашами.
Я моргаю. Какую записку? Я не видел никакой записки.
— Ты не открывал? — он приподнимает бровь.
Я качаю головой.
Он вздыхает. Забирает пакет обратно, достаёт из него сложенный вчетверо листок — обычную тетрадную страницу, вырванную из блока, с неровными краями, которую я не заметил раньше. Протягивает мне.
— Прочитай, — говорит он. — Потом решишь, отдавать или оставить себе.
Он уходит, закрывает дверь. Я остаюсь на крыльце с запиской в руках.
Почерк Бекс — мелкий, колючий, с нажимом, который прорывает бумагу. Она всегда писала так, будто злилась на каждую букву. Разворачиваю листок. Строчки прыгают перед глазами — мои руки дрожат, или это ветер, я не знаю.
«Алекс.
Я не умею говорить такие вещи. Поэтому пишу. Ты всегда говорил, что я вру даже когда молчу. Может быть. Но здесь — не вру.
Я помню тот день в Чарльстоне. Не так, как ты думаешь. Я помню не pain и не аварию. Я помню твоё лицо, когда ты стоял передо мной на мокром асфальте. Ты был в ужасе. Ты смотрел на меня, а я лежала и не могла дышать, и всё, что я видела — это твои глаза. Ты был в ужасе не за себя. За меня. Я это поняла потом, когда врачи сказали, что я могла умереть. Ты стоял бы под дождём, наверное, до сих пор.
Я не сказала спасибо. Я соврала. Я сделала тебя монстром, чтобы спасти свою шкуру. Потому что я трусиха. Потому что я думала, что если скажу правду — накажут меня. Меня наказали по-другому. Я потеряла тебя на пять лет.
Я не хочу тебя терять снова.
Ты не монстр, Алекс. Ты просто человек, которому слишком больно жить. И я такая же. Поэтому мы и тянемся друг к другу — два сломанных человека, которые боятся, что если останутся одни — рассыплются на куски.
Я не know, что будет дальше. Я не know, сможем ли мы стать нормальными. Я не know, сможешь ли ты когда-нибудь простить меня за ту ложь. Но я know, что буду рядом. Даже если ты будешь отталкивать. Даже если ты решишь, что так лучше. Я всё равно буду рядом, потому что ты так и остался моим лучшим другом.
Ты не один. Понял? Ты — не один.
P.S. Карандаши правда с бензоколонки. Но я искала самую лучшую. Проехала три станции, пока нашла те, что помягче. Ты же любишь мягкие штрихи, да? Я помню.
P.P.S. С днём рождения, Принцесска.
Твой кактус.»
Я сжимаю листок так, что бумага хрустит. Ком в горле — огромный, колючий, как тот ёжик, которым она притворяется. Она помнит. Помнит, какие карандаши я люблю. Помнит, что я рисую мягкими штрихами, потому что твёрдые царапают бумагу. Что я не сплю по ночам. Что я боюсь открытых шкафов. Что я каждую ночь прокручиваю в голове тот день в Чарльстоне, но уже не с ужасом, а с какой-то странной, тягучей тоской — потому что тогда я был нужен. Тогда я что-то значил.
Я всё ещё нужен?
Я убираю записку в карман. Встаю с крыльца. Достаю телефон, смотрю на сообщение в общем чате — Джон написал что-то про то, что всем спасибо за вечер, Джесс отправила смайлик, Стивен — просто «ок». Я не отвечаю.
Пишу ей. Одну строчку.
«Я буду рисовать.»
Три точки. Она печатает. Долго. Я смотрю на экран и жду, чувствуя, как ветер дует в спину, как вдалеке проезжает машина.
Ответ приходит через минуту.
«Ты всё ещё на крыльце? Замёрзнешь.»
«Ты всё ещё в кровати? Поздно вставать, Бекки-Би.»
«Ты идиот. Иди дomой, корми своего пса.»
«А ты поспи ещё. Завтра школа.»
«Ты зайдёшь?»
Я смотрю на экран. Его свет режет глаза. Завтра школа. Завтра я увижу её за партой, с кругами под глазами, с учебником, в который она не смотрит. И мы будем делать вид, что ничего не случилось. Что я не целовал её. Что она не падала с барного стула. Что её отец не приезжал за ней в клуб в два часа ночи. Что ей не промывали в больнице. Что ничего этого не было.
Сделаем вид. Потому что мы умеем. Потому что это всё, что мы умеем по-настоящему хорошо.
«Зайду», — пишу я. — «Принесу тебе кофе. С корицей, без сахара. Чтобы ты не злилась».
«Я всегда злюсь, Фостер. Это моё постоянное состояние».
«Знаю. Поэтому я и пью кофе без сахара — привыкаю к горечи».
Три точки. Она печатает, стирает, печатает снова.
«Завтра увидимся, Принцесска».
«Трезвей, Кактус. Не забудь про Пряника».
Я убираю телефон, поднимаюсь с крыльца. Иду по улице, руки в карманах, ветер треплет волосы — они уже отросли, синий цвет стал бледнее, скоро нужно будет красить снова. Я думал, что брошу это дело. Что вырасту, стану серьёзным, закрашусь в нормальный цвет. Но сейчас понимаю — не брошу. Потому что это часть меня. Как она. Как шрамы. Как таблетки, которые я буду пить, наверное, всю жизнь.
Пряник скулит у двери. Я слышу его ещё на лестнице. Открываю замок, он бросается на меня, лает, прыгает, лижет лицо.
— Всё, всё, придурок, — я глажу его за uхом, и он успокаивается, тычется носом в ладонь. — Ты голодный? Сейчас покормлю.
Насыпаю корм, наливаю воду. Забираю с прихожей крафтовый пакет, который так и не отдал мистеру Блэру — он вернул его мне вместе с запиской. Вытаскиваю скетчбук. Тёмно-синий, почти чёрный, с твёрдой обложкой. Открываю на первой странице — чистая, белая, без единого пятнышка.
Я не рисовал почти месяц. Рука забыла, как держать карандаш. Но сейчас я беру самый мягкий, тот, которым можно рисовать тени, и провожу первую линию. Не знаю, что будет. Не думаю. Просто рисую.
Пряник садится рядом, кладёт голову мне на колени. Смотрит, как я вывожу на бумаге чьи-то глаза — не свои, не её. Пока не знаю, чьи. Но они смотрят на меня, и в них нет страха. Только тишина.
— Восемнадцать лет, — говорю я Прянику. — Я не думал, что доживу. Но вот он я.
Пряник вздыхает. Мол, «и что с того?». Ничего. Просто живу дальше.
Я рисую до поздней ночи. Потом выключаю свет, ложусь на диван, укрываюсь пледом. Пряник ложится рядом, тёплый, тяжёлый, живой. Я закрываю глаза и не проваливаюсь в сон — просто устал. И этого достаточно.
Завтра будет новый день. Она придёт в школу с синяками под глазами, с кофе в руках, с иголками наружу. Я сделаю вид, что не замечаю. Она сделает вид, что ей не стыдно. Мы будем врать друг другу, как умеем. Но в этой лжи будет что-то настоящее. Какая-то правда, которую мы не можем сказать вслух, но чувствуем, когда сидим рядом. Когда молчим. Когда смотрим на одну точку, но думаем об одном.